Он был одет всегда в одну и ту же мешковатую хлопчатобумажную одежду, раскрашенную черно-белыми полосами, которую носили все заключенные — грубую, не спасавшую от холода и ветра. Постелью ему служили голые доски в наспех сколоченном бараке, лежащие прямо на влажной, холодной земле. Все, с кем он жил вместе в этом бараке, были сильно истощены голодом и тяжелой работой. Еда, настолько скудная, что ее не могло бы хватить и котенку, и настолько отвратительная, что даже голодные собаки не стали бы ее есть, не могла долго поддерживать обессилевшие, ослабленные организмы людей, которых заставляли заниматься физическим трудом по двенадцать часов в сутки.

Януш вспоминал о разных блюдах, претерпевая муки голода. Он погружался в мечты о вкусной, обильной пище. Ему снились груды квашеной капусты, сосиски и кровяная колбаса, тушенная свинина с ароматными приправами и маринованные огурчики с укропом и перчиком. Часто во сне он переносился в прошлое: вот ему снова девять лет, и вся его семья собралась за столом, они едят жаркое из краденого поросенка, или мясо, оставшееся после пирушки и заготовленное впрок, или нежный холодец, который мать приготовила из костей поросенка. Он просыпался среди ночи, растревоженный этими воспоминаниями; его запавшие глаза вглядывались в темноту, словно пытаясь разглядеть в ней исчезнувшие, растворившиеся во мраке видения. Пережитые им во сне чувства были яркими, они побеждали стоны и дурные запахи, доносившиеся до Януша с соседних нар, и юноша лежал на спине часами, припоминая все новые подробности их тайного семейного пира в ту далекую ночь, и слюни текли из его раскрытого рта на шероховатые доски нар.

Шло время, и Януш все более замыкался в себе. Его душа блуждала в воспоминаниях о прошлом, уходя в них так же глубоко, как его иссохшая плоть уходила внутрь выступающего костяка. Яркие видения, в которых он почти всегда пировал со своими близкими, были единственным светлым пятном на фоне лишений и физических страданий, переносимых им в нацистском лагере. Они были мучительными, ибо возвращение к мрачной реальности всякий раз вызывало у него что-то вроде шока, и в то же время они были его единственной усладой, помогавшей притупить острое восприятие действительности, ибо человек, не утешавший себя какими-нибудь иллюзиями, не возведший между собой и внешним миром хрупкой преграды, мог сойти с ума в том аду, куда судьбе угодно было забросить молодого Палузинского. В то время как большинство заключенных, уже забыв вкус нормальной человеческой пищи, относились к еде с полным безразличием, уже не осознавая, что едят (они жадно, но почти машинально поглощали жидкую похлебку без мяса и черный хлеб пополам с опилками, набивая свои пустые животы, — казалось, они с тем же безразличием могли бы жевать траву), Януш никак не мог отказаться от своих ночных воображаемых пиров, и вкус жареной свинины снова и снова, как наяву, дразнил его глотку. Это стало его навязчивой идеей, его постоянным бредом, мощной силой, зовущей его мысли к себе, как магнит притягивает железо. В то время как другие погружались в бездну отчаянья, Януш хватался за свои фантазии, подобно тому, как тонущий в последнем бессознательном усилии пытается схватить стремглав летящую вниз чайку.

Он работал так прилежно и старательно, как только позволяли его истощенные силы, и пресмыкался перед надзирателями; когда ему удавалось подслушать какой-нибудь неосторожный разговор ночью в бараках, он доносил лагерному начальству о содержании разговора и называл имена заговорщиков. Его угодничанье перед фашистскими выродками, его прилежание и трудолюбие (к слову сказать, во много раз превосходившие его усердие в поле на родной ферме) были замечены и охраной, и его товарищами-узниками. В кругу заключенных он стал отверженным, его чурались и избегали говорить при нем на важные, серьезные темы. Хотя соседи по баракам подозревали, что Палузинский — шпион охраны, прямых улик против него никто не имел. Его ненавидели за готовность служить Третьему Рейху и услужливое заискивание перед немцами. К счастью для Януша, узники Майданека были настолько запуганы и истощены физически, что расправа ему не грозила — большинство заключенных пребывало в вялой апатии, и сильные страсти не рождались в их обессилевших душах — в нацистском концентрационном лагере дух человека, его достоинство ломались прежде всего.

Как-то раз Палузинский вместе с колонной из двадцати с лишним человек шагал из лагеря, направляясь к вершине холма, где немцы устраивали массовые истребления заключенных. (Такие жуткие расправы над многими сотнями людей не были редкостью в лагерях смерти; фашисты и предатели своего народа, завербовавшиеся в охрану, цинично шутили, что человек, попавший в лагерь, мог выйти из него лишь через трубу крематория.) Небольшой бригаде, в которую попал Палузинский, было приказано ждать возле специально выкопанных в этом месте глубоких ям.

Число «нежелательных лиц», или «людей второго сорта», как презрительно называли евреев нацисты, было настолько велико, что сосчитать их было невозможно. (Много лет спустя в ночных кошмарах ему мерещились эти огромные людские толпы, но он не мог даже приблизительно вспомнить, сколько народу погибло в тот раз — сотни или, может быть, тысячи человек). Часть обреченных узников построили шеренгами вдоль ям, а потом пулеметные и автоматные очереди начали косить эти шеренги. Тела убитых и тяжело раненных падали в ямы; некоторые несчастные, которых пули едва задели, пытались выползти из-под обстрела; они извивались на земле, корчась от страха и боли, и судорожно цеплялись пальцами за осыпающиеся края рыхлого бугра земли на краю ямы, делая отчаянные усилия, чтобы не свалиться вниз. Палузинскому и его «коллегам» приказали сталкивать трупы и недобитых людей, лежащих на краю, в ямы, затем уложить тела, лежащие на дне этих жутких могил, так, чтобы следующая группа расстрелянных могла поместиться там же, поверх первого штабеля еще не успевших остыть человеческих тел. Когда яма заполнится до определенного уровня, ее нужно будет залить цементом и прикрыть сверху землей. На эту работу отряжали не всех заключенных, а только тех, кто пользовался особым доверием охраны и лагерного начальства. Януш входил в число «избранных».

Офицер СС снабдил Януша и троих его помощников щипцами и притупленными на концах ножами: их задачей было выдергивать изо ртов убитых золотые зубы и срезать с пальцев драгоценные кольца, которые у них не успели отобрать при первом досмотре.

Януш не испытывал ни страха, ни стыда, выполняя эту работу. Он давно уже научился заглушать в себе малейшие укоры совести, а лагерное заключение настолько изуродовало его душу, что он не испытывал шока при виде многих сотен окровавленных, изуродованных людей. Ловко и деловито он скользил меж поверженных тел, словно перед ним лежали не люди, а только что заколотая домашняя скотина. Свежее мясо. Вот чем было для него это беспорядочное нагромождение рук и ног, торчащих из общей кучи человеческих тел. Белые туши. Среди них попадалась еще розовевшая живая плоть. Что же напоминал ему этот цвет? Ах, конечно, он вспомнил: того маленького поросенка...

Никто не видел, как он вытащил из общей кучи тел пухлую руку женщины — массивное золотое кольцо сидело на пальце так плотно, что его край врезался в кожу. Гестапо проявило милосердие: палачи не стали срезать драгоценность у нее с руки, пока она была жива. Он долго пилил палец ножом, и наконец ему удалось перерезать сухожилия. Никто не обращал на его возню ни малейшего внимания. Он стащил кольцо с окровавленного, изувеченного пальца. Затем впился зубами в мясо, лохмотьями свисавшее с тонкой белой кости. Немного подержав его во рту, чтобы высосать кровь, он едва не проглотил чуть сладковатый на вкус кусок. Глаза женщины открылись. Она глядела прямо на него, и он сделал резкое движение, словно хотел спрятать ее отрезанный палец за спину. Кусок застрял у него в горле. Взор женщины помутился — жизнь покидала ее обескровленное, истерзанное пулями тело. Он сделал над собой усилие и проглотил кусочек человеческой плоти. И оторвал зубами еще кусок. И еще, и еще.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: