У Карабаса
(простится мне это сравнение)
лицо красное, как поросенок,
от свежего воздуха.
Он смущен своим ростом высоким.
Четыре ранения.
Он рубался, наверное, здорово
в моем возрасте.
Полным ходом — окот.
Горы сена! А в сене — норы.
Там ягнята двухдневные блеют —
чабанья радость.
Белолобый еще не обсох,
он дрожит и ноет.
Волкодав забирается в нору,
ложится рядом.
Я глажу ягнят. Щекочут ладонь.
— Искусственные?
— Да нет,— по-девичьи смущен Карабас,—
От любви.
Шофер мой гогочет, дурак:
— Различим по вкусу.
Чабан усмехнулся.
Другой бы уже залепил.
Шофер — тоже гость.
Ну, ладно. Садимся в юрте.
Разлили джамбулский «сучок»
Закусываем кусками жирного
курта.
Молчим.
Карабас, развлекая гостей, поет.
Ноет ягненок. Собака его не спасет.
За юртой в норе умирает
двухдневная жизнь.
Чабан Карабас возвышает
смущенный басок.
Домбра на коленях залатанных
полулежит.
Домбра.
Ни отца, ни жены, ни детей,
только сам.
Вся семья его — это отара
и куча ягнят,
волкодав, на начальство не лающий,—
его зам.
И слова — изо рта,
словно голые — из огня.
Это истый степняк:
он поет о березах и кленах…
«Карагач одинокий в пустыне
тоскует о роще».
Опускает глаза на кошму
шофер мой обросший.
Тишина. Тишина.
Это умер в норе ягненок.