Стало быть, я уехал до осени. И вот что произошло после моего отъезда: Черкашин подчистил данные, причем, видимо, торопился, потому что это было сделано кое-как, неумело. И все-таки номер удался! Торопясь доказать свою правоту, Снегирев поручил Борису прочитать доклад на студенческой научной конференции. Что было делать? Он согласился. На этой же конференции был показан фильм, снятый экспедицией, и хотя во время демонстрации произошло досадное недоразумение — победа была полная. И через несколько дней Черкашин покончил с собой — и надо сказать, обдуманно. Кто-то из его земляков остановился в гостинице «Москва», Борис зашел к нему, поболтали, выпили. Потом земляк пошел принимать душ, а прежде, заметьте, принял душ и надел чистую рубашку Черкашин. Когда земляк вернулся, номер был пуст и на столе лежала записка. Это была одна из многих записок. Он и в деканат написал, и отцу, а жене, между прочим, ни слова.
— Вы сказали: «Через несколько дней»?
— Да.
— Что же произошло за эти несколько дней?
— Почему вы спрашиваете?
— Потому что причина не ясна. Совесть?
— Это немало.
— Верно. Но все-таки — жена, дочка. Односельчане, с которыми он был так тесно связан. Решиться на такое? Значит, другого выхода не было?
Лепестков не ответил. Он налил коньяк, выпил. У Кузина заболел живот. «Черт, проходил мимо аптеки, надо было купить беладонны».
— Михаил Леонтьевич, — сказал он, — и все это, по-вашему, частность?
— Разумеется. Кто такой Черкашин? Всего-навсего студент, и, повторяю, не очень способный. А слышали вы, например, об Остроградском?
— Слышал.
— Давно?
— Две недели тому назад.
Лепестков засмеялся.
— Бессмертный этот рассказ Чехова, где в поезде встречаются двое, один — знаменитый ученый, академик, другой — инженер, тоже известный. И оказывается, что они ничего друг о друге не знают... Как же так? Вы собираетесь писать об ихтиологии, океанологии и ничего не знаете об Остроградском?
— Почти ничего. Расскажите, Михаил Леонтьевич.
Лепестков поднял глаза — не такие уж туманные, как показалось Кузину с первого взгляда. Впрочем, может быть, и туманные — но трогающий, глубокий свет пробивался в этом тумане. Он сидел в старом, потертом кресле, смешно оттопырив губы, может быть, снова взвешивая, оценивая, как тогда, у Черкашиной? Нет, теперь он задумался о другом. Глаза окинули книжную полку, потом остановились на какой-то рукописи, лежавшей на столе, потом с притворным равнодушием уставились в потолок — и погасли. Кузин тоже взглянул на рукопись, довольно толстую, в зеленой папке. Название было написано крупно, синим карандашом: «Безнаказанное преступление. Из истории советской биологии».