В выборе пьесы сказалась проницательность постановщиков. Она играла роль девушки, которая два с половиной акта кажется всем воплощением доброты и трогательности, и только в самом конце выясняется, какая это стерва. Они использовали не только свойства ее таланта, но и ее репутацию, и лучше подать ее зрителю было просто невозможно.
Но вот странно: что-то у нее не заладилось. Не знаю почему, но, хотя все она делала вроде бы верно, играла с таким спокойствием и уверенностью, какие не часто встретишь у начинающей актрисы, в итоге вы испытывали все-таки разочарование. Публика принимала ее вполне мило, и рецензии на следующий день были неплохие, однако ее партнер по этому спектаклю и уже немолодая характерная актриса, которая появилась на сцене только в середине второго акта, занимали рецензентов куда больше, чем Кэрол.
Я думал, что это ей ничем особенно не грозит, что в следующей пьесе или через одну она возьмет свое. Но Чарли Синклер объяснил мне, что я ошибаюсь.
— Пустой номер, — сказал Чарли. — Это был ее шанс, и она его упустила.
— Я бы не сказал, что она так уж плохо играла.
— Она играла не плохо, но дело не в этом, — она не тянет на главную роль. И теперь все об этом знают. Будьте здоровы, разрешите откланяться.
— Что теперь с ней будет? — спросил я.
— Эта пьеса продержится недели три, потом, если ей хватит ума, она быстренько вернется на вторые роли. Если ей их дадут играть. Но только ей не хватит ума — никому не хватает, поэтому она будет болтаться в ожидании еще одной главной, потом какой-нибудь дурак даст ей сыграть эту главную роль, и уж тогда они сдерут с нее шкуру и повесят на стенку, а ей останется или записаться на курсы стенографии и машинописи, или найти себе мужа.
Дальнейшее развитие событий заставило меня более высоко оценить умственные способности Чарли Синклера, ибо все произошло в точности так, как он предсказал, впрочем, от этого он не стал мне симпатичнее. В следующем сезоне Кэрол действительно сыграла еще одну главную роль, и критики действительно разделали ее под орех. Я не ходил смотреть ее в этом спектакле, потому что к тому времени познакомился с Дорис и чувствовал, что не стоит лишний раз бередить раны.
Больше я ее не видел ни нарочно, ни случайно, имя ее совершенно исчезло со страниц театральных новостей, а знакомство с Чарли Синклером я просто прервал, так что в тот день, когда Кэрол позвонила мне утром в контору, я даже понятия не имел, чем она теперь занимается. Когда мне случалось вспомнить о ней, я чувствовал, что память моя отзывается на это грозной болью, и старался больше об этом не думать.
Я пришел к Стэтлеру чуть-чуть раньше времени, заказал выпить и стал смотреть на дверь. Она явилась ровно в два тридцать. На ней была отороченная бобром шубка, которой я не видел в те времена, когда мы встречались каждый вечер, и скромный, но изящный, дорогого вида синий костюм. Она была такой же красивой, какой я ее помнил, и, пока она шла через зал к моему столику, я видел, как все остальные мужчины в баре бросали на нее горящие взгляды.
Я не поцеловал ее, не пожал ей руку, я, кажется, улыбнулся и сказал «хелло», наверняка я помню только, что думал я в этот момент об одном: она не изменилась — и неуклюже помогал ей снять пальто.
Мы сели рядом, лицом к залу, и она заказала чашку кофе. Она никогда много не пила, и, как бы ни повлияли на нее события двух последних лет, к вину они ее не пристрастили. Я повернулся на сиденье, чтобы лучше ее видеть, и она слегка улыбнулась, зная, что я на нее смотрю, зная, что я ищу на лице ее след провала, тень сожаления.
— Ну как? — спросила она.
— Так же.
— Так же. — Она засмеялась коротко и беззвучно. — Бедный Питер.
Мне было не по душе такое начало.
— Что будешь делать в Сан-Франциско? — спросил я.
Она беспечно пожала плечами. Этого жеста я раньше за ней не замечал.
— Не знаю, — сказала она. — Искать работу. Охотиться за женихами. Размышлять о совершенных ошибках.
— Мне жаль, что все так получилось, — сказал я.
Она снова пожала плечами.
— Издержки производства, — сказала она. Она посмотрела на часы, и мы оба подумали о поезде, который ждет, чтобы увезти ее из этого города, где она прожила семь лет.
— Я пришла сюда не для того, чтобы поплакать тебе в жилетку, — сказала она. — Я кое-что должна рассказать тебе о той ночи в Бостоне, чтобы не было никаких недомолвок, а времени у меня очень мало.
Она заговорила, а я сидел, тянул свое виски и не смотрел на нее. Она говорила быстро и хладнокровно, ни разу не сбившись, словно все то, что случилось с ней в ту ночь, до последней маленькой черточки было так надежно уложено на полочках памяти, что до конца дней своих она ничего не сможет забыть.
По ее словам, в ту ночь, когда я звонил ей из Нью-Йорка, она одна сидела у себя в номере; поговорив со иной, она еще раз повторила свою роль
— в нее были внесены кое-какие изменения. Потом легла спать.
Когда ее разбудил стук в дверь, она некоторое время лежала неподвижно, сначала подумала, что ей это почудилось, потом решила, что просто кто-то ошибся номером и сейчас уйдет. Но стук раздался снова, ошибиться было уже невозможно, негромкий, сдержанный, настойчивый стук.
Она зажгла свет и села на постели.
— Кто там? — спросила она.
— Откройте дверь, Кэрол, прошу вас, — голос был женский, требовательный и низкий, слегка приглушенный дверью. — Это я. Эйлин.
«Эйлин, Эйлин, — тупо повторяла про себя Кэрол. — Не знаю я никаких Эйлин».
— Кто? — переспросила она, все еще не в силах проснуться окончательно.
— Эйлин Мансинг, — послышался шепот из-за двери.
— Ой, мисс Мансинг, — Кэрол соскочила с кровати босиком, в ночной рубашке, с накрученными волосами бросилась открывать дверь. Эйлин Мансинг шмыгнула из коридора, в спешке едва не сбив Кэрол с ног.
Кэрол закрыла дверь и обернулась: Эйлин Мансинг стояла возле смятой постели в крошечном номере, и лицо ее в резком свете единственной лампочки над кроватью было похоже на черно-белый набросок портрета. Это была красивая тридцатипятилетняя женщина, которая выглядела красивой и тридцатилетней на сцене и красивой, но сорокалетней вне ее. На сцене она выглядела на пять лет моложе благодаря четкой лепке лица и головы, а также поразительному запасу животной энергии, которую она источала. Довеском в пять лишних лет вне сцены она была обязана спиртным напиткам, часто ущемляемому честолюбию и, если верить рассказам, многочисленным любовным треволнениям.
На ней была та же черная юбка джерси и свитер, которые Кэрол заприметила, когда они возвращались со спектакля, поднимались вместе на лифте и желали друг другу спокойной ночи в коридоре. Апартаменты мисс Мансинг находились в нескольких десятках футов от комнаты Кэрол, наискосок по коридору и окнами выходили на площадь перед отелем. Кэрол почти машинально отметила про себя, что Эйлин Мансинг трезва, что чулки у нее слегка перекручены, а рубиновая булавка, которая была приколота на плече несколько часов назад, исчезла. Кроме того, губы у нее были только что накрашены, и накрашены наспех, неровно и слишком жирно, отчего в резком свете ее большой рот казался почти черным и как-то неуверенно сползал на сторону.
— В чем дело? Что случилось, мисс Мансинг? — спросила Кэрол спокойным и ободряющим, насколько это было возможно, тоном.
— У меня беда, — пробормотала женщина. Голос у нее был хриплый и испуганный. — Большая, большая беда… Кто живет в соседнем номере? — Она подозрительно взглянула на стенку, у которой стояла кровать.
— Не знаю, — сказала Кэрол.
— Кто-нибудь из наших?
— Что вы, мисс Мансинг! Из всей труппы на этом этаже только мы с вами.
— Хватит называть меня «мисс Мансинг»! Я вам еще не гожусь в бабушки.
— Эйлин.
— Это уже лучше, — сказала Эйлин Мансинг. Она стояла, слегка покачиваясь из стороны в сторону, и не спускала пристального взгляда с Кэрол, словно приходила к какому-то важному решению относительно нее. Кэрол прижалась к двери, чувствуя, как дверная ручка давит на позвоночник.