— Ну постарайтесь заснуть, — сказала Кэти. — Вам необходимо поспать. Хотите таблетку аспирина?
— Зачем мне аспирин, — пробормотал я. — Я маюсь не от головной боли… Мои мученья были, вне сомнения, куда хуже головной боли. Это не были сны — я же полубодрствовал. И я знал, все время знал, какие бы миражи ни проносились в моем сознании, что нахожусь в машине и что машина движется. Даже пейзажи за окном не утратились полностью: я полузамечал деревья и холмы, поля и отдаленные фермы, встречные и попутные машины и саму дорогу, мерцающую впереди, я полуслышал шум мотора и шелест шин. Но все это виделось и слышалось тускло и глухо, скользило мимо, не задевая разума и не влияя на миражи, порожденные мозгом, который потерял контроль над причинами и следствиями и бредил, обобщая фантастику оживших небылиц.
Я опять очутился на равнине, но теперь уяснил себе, что она лишена всяких примет, пустынна и вечна, ровна как скатерть и на ней нет ни рубчика, ни холмика, ни деревца, что этой безликости нет конца, нет края и что небо над равниной, в точности как она сама, лишено примет — ни облачка, ни солнца, ни звезды, и вообще непонятно, день здесь или ночь: для дня слишком темно, для ночи слишком светло. Короче, глубокие сумерки — и я задал себе вопрос, могут ли сумерки длиться вечно, может ли статься, что и не будет ничего, кроме сумерек, стремящихся к ночи, но не способных перейти в нее. Я торчал на равнине, пока до меня не донесся далекий вой — вой, который я не мог спутать ни с чем, такой же точно, как когда я вышел за глотком свежего воздуха и услышал стаю, беснующуюся в Унылой лощине. Напуганный, я стал медленно озираться, пытаясь определить, откуда пришел звук, и вдруг различил нечто бредущее у самого горизонта и смутно чернеющее на фоне серого неба. Смутно, и все же как не узнать эту иззубренную спину, эту длиннущую изогнутую шею, увенчанную безобразной, верткой и жадной головой.
Я бросился бежать, хотя бежать было некуда, а уж спрятаться и подавно негде. И на бегу разобрался, что эта равнина — место, которое существовало всегда и будет существовать всегда, где ничего никогда не случалось и ничего никогда не случится. И сразу же я уловил еще один звук, непрерывный и надвигающийся, просто слышен он был лишь в паузах, когда волки смолкали, не то хлопки, не то шлепки, сопровождаемые шуршанием и время от времени резким, жестким гулом. Я завертелся, шаря взглядом по поверхности равнины, и спустя мгновение увидел их — целый эскадрон стелющихся и извивающихся, устремившихся на меня гремучих змей. Я снова бросился бежать, напрягаясь до изнеможения, до свиста в легких, — и ведь знал, прекрасно знал, что бежать нет смысла, да и резона нет. Потому что здесь, на этой равнине, ничего никогда не случалось и ничего никогда не случится, а следовательно, здесь совершенно безопасно. Бежать меня заставляет страх, и только страх. Здесь безопасно, здесь не существует опасности, но именно поэтому — другая сторона медали — здесь все тщетно и нет места надежде. И тем не менее я бежал и не мог остановиться. Волчий вой не приближался и не отдалялся, а доносился с того же расстояния, что и прежде, да и змеи, шлепая и шурша, держались со мной наравне. Силы мои истощились, я задохнулся и упал, потом вскочил, снова бросился бежать и снова упал. Наконец, я упал и остался лежать, безразличный ко всему и к тому, что случится со мной, — хотя мне ведь было известно, что здесь ничего не случается. Я даже не пытался встать. Я просто лежал и позволил тщете, безнадежности и тьме сомкнуться надо мной.
Однако неожиданно меня пронзила догадка, что дело дрянь. Не было больше ни шума мотора, ни шелеста шин по бетону, ни ощущения движения. Вместо этого был тихий шорох ветра и запах цветов.
— Проснитесь, Хортон! — Голос Кэти звучал испуганно. — Что-то случилось. Что-то очень, очень странное…
Я разомкнул веки и сделал усилие, пытаясь приподняться. Потом обеими руками протер слипшиеся со сна глаза.
Машина стояла как вкопанная, и не на автостраде. И вообще не на проезжей дороге, а на убогом проселке — выбитые повозками глубокие колеи петляли вниз по склону, обходя валуны, деревья и густые кусты, усыпанные яркими цветами. Меж колеями росла трава, и над всем висела первозданная тишина.
Мы находились, по-видимому, на вершине высокого холма или даже горы. Ниже нас склоны были одеты сплошным лесом, а здесь, на вершине, деревья росли реже, зато поражали если не числом, то размерами — в большинстве своем могучие дубы с узловатыми, перекрученными ветвями и со стволами, запятнанными толстыми наростами мха.
— Ехала я себе ехала, — рассказывала потрясенная Кэти, — не слишком быстро, ниже лимита, скорость была примерно миль пятьдесят. И вдруг никакой дороги, машина прокатилась чуть-чуть и встала, мотор заглох. Но это невозможно! Так просто не бывает…
Я все еще не совсем очухался. Протер глаза снова — и не столько чтобы снять остатки сна, сколько потому, что местность выглядела как-то не правдоподобно.
— Не было никакого торможения, — продолжала Кэти. — Никакого толчка. И как можно вообще оказаться за пределами автострады? С нее же никак не съедешь…
Я видел где-то такие дубы, видел — и силился припомнить, где и когда. Не эти дубы конкретно, но другие точно такие же.
— Кэти, — обратился я к ней, — где мы?
— Наверное, на гребне гор Саут Маунтинз. Я только что проехала Чемберсберг.
— Ага, — сказал я, представив себе карту, — значит, мы почти добрались до Геттисберга.
По правде говоря, когда я задавал свой вопрос, я имел в виду нечто совсем иное.
— Вы до сих пор не сознаете, Хортон, что нас обоих могло убить…
Я покачал головой.
— Ну нет, не могло. Только не здесь.
— Как вас понять? — спросила она, раздражаясь.
— Взгляните на эти дубы, — предложил я. — Вы никогда раньше не видели таких дубов?
— Насколько помню…
— Нет, вы их видели. Обязательно видели. В детстве. В книжках про короля Артура, а может, про Робин Гуда.
Она ахнула и схватила меня за руку.
— На старых романтических, пасторальных рисунках.
— Совершенно верно. И все дубы в этом мире, вероятно, именно таковы, все тополя — высоки и величавы, а кроны сосен — треугольные, как на картинках.
Она стиснула мою руку еще крепче.
— Значит, это иной мир? Тот, что в рукописи вашего друга…
— Пожалуй, — ответил я. — Пожалуй…
Я понимал, что другого объяснения нет, я вполне верил Кэти, что, не попади мы в этот мир, мы оба, слетев с автострады, погибли бы, — и все равно переварить случившееся было неимоверно трудно.
— Но я думала, — сказала Кэти, — что этот мир населен призраками, гоблинами и прочими страшилищами…
— Страшилища тут водятся, не без того. Но скорее всего не только страшилища, а наряду с ними и добрые существа.
Ибо, — добавил я про себя, — если это действительно тот мир, который гипотетически обрисовал мой друг, тогда он вместил в себя все легенды и мифы и все волшебные сказки — при условии, что человек вообразил их так полно и интенсивно, что они стали частью его самого.
Я отворил дверцу и выбрался наружу.
Небо было синее, пожалуй, чуть более синее, чем надо. Трава была капельку зеленее, чем нормальная трава, однако в ее сверхзелености проступал еще и оттенок счастья — тот, что, наверное, ощущает восьмилетний ребенок, выбежав босиком на свежую, мягкую весеннюю мураву.
Осмотревшись, я пришел к заключению, что пейзаж воистину сказочен до мельчайших подробностей. Они-то, подробности, подчеркивали неуловимым образом — не выразишь словами, — что это не земной, не трехмерный пейзаж: он был слишком хорош для какой бы то ни было страны на Земле. Пейзаж выглядел как иллюстрация, раскрашенная от руки.
Кэти, обойдя машину, встала со мной рядом.
— Здесь так покойно, — сказала она. — Так покойно, что не верится…
Откуда-то снизу к нам пришлепал пес — именно пришлепал, а не прибежал. Вид у него был анекдотический.
Свои длинные уши он норовил держать торчком, но верхние их половинки все равно перегибались и свисали вниз. И весь он был большой и нескладный, а хвост, похожий на палку, торчал вертикально вверх, как радиоантенна. Шерсть у него была гладкая, лапы огромные, и в то же время он был невероятно тощ. Голову, несуразно костлявую, он держал высоко, с достоинством, и скалился, демонстрируя превосходные зубы, но самое смешное заключалось в том, что зубы были не собачьи, а человеческие.