С Зинаидой я встречался много раз и в библиотеке, и вне ее. В разговорах со мной она усвоила немного покровительственный тон жрицы храма литературы. А я до поры до времени старался больше слушать, чем говорить, пока не почувствовал, что «Очерки» въелись в мою память, как накипь в котел.
«В наш век, век узкой специализации, — говорила Зинаида, ободренная моими поддакиваниями, — у человека едва хватает времени, чтобы изучить одну свою профессию. И вы, Борис, будучи влюблены в свои станки, разве можете знать литературу так, как знают ее квалифицированные библиотекари? Пусть вас только это не обижает. Ну, я допускаю, что вы читали Диккенса, Стендаля, Золя, но что вы можете сказать, например, о… Метерлинке? Да и знаете ли вы о нем что-нибудь?»
Она торжествующе взглянула на меня, скромно потупившего очи. Память моя сработала, как автомат, в который опустили монету.
«Метерлинк? Немного знаю. Не могу, правда, сказать, чтобы он был моим любимым драматургом. Символист до мозга костей. Его вера в возможность проникновения в тайны вечной, абсолютной жизни, сосуществующей рядом с обыкновенной жизнью, кажется мне мистикой. Возьмите хотя бы его „Вторжение смерти“ или „Синюю птицу“. Сплошная символика! Уж не он ли вдохновил последующих декадентов на создание туманных образов? Я вполне согласен с Луначарским, который отметил эту сторону творчества Метерлинка».
Зинаида была потрясена.
«Когда вы успели так изучить его творчество?» — воскликнула она.
Я с величественной простотой пожал плечами и заговорил о ней самой, намекнув на глубокую симпатию, которую она мне внушает.
На мое не очень тщательно завуалированное признание Зинаида ответила легкой, нетерпеливой улыбкой. Ей очень хотелось выяснить, в действительности ли я являюсь читателем-феноменом.
«А как вы относитесь к Лессингу? — коварно спросила она. — Любите ли вы его произведения?»
Автомат щелкнул мгновенно: о Лессинге я читал восемь раз и в биографии его разбирался не хуже, чем художник в палитре.
«Кажется, Лессинг, — заговорил я с невозмутимым апломбом, — это единственный, не считая Буало, великий критик, который был и крупным поэтом. Вы, конечно, помните (!), что сказал о нем Гёте: „По сравнению с ним мы все еще варвары“. Его „Лаокоон“ — ведь это шедевр! А „Эмилия Галотти“? „Натан Мудрый“? Сколько наслаждения получаешь от чтения этих произведений! Меня просто поражает стремление Лессинга в этих драмах к художественной правде, к мотивировке действий, к правдивому изображению характеров. Вы помните его аллегорическую притчу о трех кольцах в „Натане Мудром“?»
Я с удовлетворением уловил исполненный безмерного уважения взор Зинаиды и продолжал сыпать трескучими фразами.
Я чувствовал себя первостатейным подлецом. Интересно, как относятся к своей совести начинающие фальшивомонетчики? Но мне и в эту, и в последующие встречи доставляло непростительное удовольствие видеть, как чуть-чуть колеблется уверенность Зинаиды в том, что квалифицированный библиотекарь — а она не без основания себя таковым считала — знает литературу лучше остальных смертных.
Но чем ближе мы становились, тем больше меня угнетало сознание того, что мои книжные познания — бенгальские огни. Простит ли мне Зинаида это надувательство? Беспокоило меня и то, что в последнее время она стала какой-то замкнутой. Может быть, легкая зависть?
А вскоре наступила развязка. Однажды я пришел в библиотеку, преисполненный мужественной решимости объясниться и разоблачить себя до конца. Выписывая восьмерки от волнения, я переступил порог и за книжной стойкой увидел незнакомую девицу. На мой недоуменный вопрос девица ответила, что Зинаида уехала, а куда, она не знает.
Дома меня ждало письмо: «Мне представилась возможность перейти на другую работу. Прощаюсь заочно, иначе поступить не могла. Я долго надеялась, что ты прекратишь эту мистификацию, но, увы, не дождалась. Оставляю тебе свой экземпляр твоей любимой книги, я теперь на нее не могу равнодушно смотреть. Зинаида».
Я вскрыл пакет. В нем лежали «Очерки по истории западноевропейской литературы».
Когда я обрел способность двигаться, то отнес Николаю оба экземпляра «Очерков». Я выразил надежду, что Николай найдет им такое место, где они никогда не попадутся мне на глаза. Николай обещал.
— Теперь вас не должно удивлять, — заключил Борис свой рассказ, — почему я, не прочитав ни одного романа Бальзака, имею о нем весьма квалифицированное суждение. Но с тех пор я стараюсь восполнять пробел в своих знаниях более основательным путем. Однако, — спохватился он, взглянув на часы, — мы должны спешить, магазин скоро откроется.
БЕЗВЫХОДНЫХ ПОЛОЖЕНИЙ НЕ БЫВАЕТ
Николай — мой большой и хороший друг. Он очень много для меня сделал. Начну с того, что он отговорил меня писать лирические стихи. Николай выудил меня из реки в тот момент, когда я уже подводил последние итоги своего жизненного пути. Николай научил меня стирать носки, жить на стипендию и болеть только за команду «Динамо». Трудно перечислить все то, что сделал для меня Николай за десять лет нашей ничем не омраченной дружбы.
Но у моего друга есть один непоправимый недостаток: он женат. Не подумайте, что я против брака, детей и прочих прелестей. Упаси бог! Я был только против того, что Николай женился на Тане, на той самой Тане, которая за пять лет совместной учебы в институте так часто приводила меня в неистовство. Она установила для Николая военную дисциплину, без ее увольнительной мой друг не мог выйти за пределы общежития. На футбол мы могли пойти только вместе с ней. Если вы спросите, крепкие ли у меня нервы, то я отвечу, что сидел рядом с Таней на футболе девяносто минут и не сошел с ума. Николай до сих пор убежден, что моя нервная система может вызвать зависть у робота в заводской лаборатории.
На четвертом курсе Таня сказала Николаю, что принимает его предложение (клянусь, что Николай никакого предложения не делал!), и вышла за него замуж.
С этого началось. Первым делом муж был поставлен в известность, что один мой вид вызывает у нее пляску святого Витта, а каждое свидание Николая со мной отнимает у нее пять лет жизни. Я с энтузиазмом занялся арифметическими выкладками и решил, что десяток прогулок — и Николай вновь будет холост. Увы! С тех пор мы с Николаем встречались добрых тысячу раз, но у Тани за эти годы я не припомню даже легкого насморка.
Для характеристики Тани следует добавить, что она красива, неглупа и выданный в торжественной обстановке диплом инженера-технолога считала недоразумением. О работе она и слышать не хотела. Цель своей жизни она видела в том, чтобы правильно воспитать своего сына Коку, четырехлетнего дьяволенка, которого никогда не покидала неутолимая жажда разрушения. Кока целый день бродил по квартире, разыскивая хрупкие, заранее им приговоренные к уничтожению предметы. У него был непостижимый нюх на чернила. День, когда он мог опорожнить чернильницу на что-нибудь из одежды (желательно новой и светлой), был для него праздником. Кока не был лишен чувства юмора. Однажды он выпросил на минутку у одного доверчивого гостя часы и побежал на кухню пропускать их через мясорубку. Гость долго вопил что-то насчет того, что часы ему дороги как память и он никогда не простит себе, что зашел в этот дом.
В отношении своего семейного очага Николай проводил позорную политику уступок и безоговорочных капитуляций. Лишь одного Таня так и не смогла добиться: охлаждения ко мне. Наши прогулки, правда, были запрещены раз и навсегда, и нам приходилось беседовать дома под ее леденящим взглядом.
Но вскоре все изменилось. Дело в том, что мы с Николаем решили конструировать станок. Пока мы работали у него дома, все шло более или менее гладко. Но когда Кока добрался до наших чертежей и сделал из них несколько сот не имеющих самостоятельного значения обрывков, пришлось перебазироваться на мою квартиру.