По тетеревам Колбасник работал приятно. Стойки у него не было, но он и не гнал. И своим поведением, позой, взглядом показывал: они здесь, рядом, и сейчас взлетят. Его спокойная, всецело отданная охотнику работа, его рассудительность позволяли стрелять почти каждую птицу.

Чутье у него, конечно, было небольшое, но ясное, четкое, безотказное. Он умело использовал каждый вздох ветра, цеплялся за самый слабый запах дичи, задержавшийся в траве, под деревьями, проверял его. Я не вытерпел и сказал:

— Нет, ты не Колбасник, ты умница, лобастый!

А как он разделывался с пройдохами косачами! Петухи выработали привычку не лететь, а удирать от охотника во все лопатки, прячась в траве.

Колбасник расправлялся с ними круто. Почуяв птицу, он давал круг, отрезая путь удирающему косачу, и гнал его на нас, забавно подскакивая маленькими прыжками.

Уши его мотались, трава шелестела, испуганный петух летел вверх черной шапкой.

…Славно мы поохотились, славно…

— Такие бы мозги родовитому лягашу, — мечтал Петр Васильевич. — Огромные бы деньги стоила собака. Так нет, достались дворняге. А куда он гож? Чучело!

Ублюдок! С ним и на люди не выйдешь… Да брось ты его!

Я ласкал пса, ершил. И вдруг он рванулся из рук и покатил к щетке молоденького березнячка. Исчез. Вдруг в тишине — бам! — удар по чему-то металлическому, гудящему. Пронесся певучий, протяжный, красивый звук. И, не стихая, перешел в размеренный лай.

Бам! Бам! Бам!

Что за голос! Звенящий металл, торжествующая, ликующая радость. Вот пес зачастил, рубя звук, и гремящий гул собачьего лая заполнил осенний лес, слился с ним. И казалось — вместе звенит налившийся золотым металлом березовый лист и ему отзывается эхо.

Но лай накатывался на нас, переходя в испуганное «ах-ах-ах!». Испуганные «ахи» — в пронзительное «ай-яй-яй».

На нас вылетел из зарослей зайчишка. За ним во всю силу коротких лап — Колбасник.

Заяц нырнул в кусты, Колбасник бросился к нам. Подбежал, пыхтя, вывесил язык, смеялся…

— Гм, что-то новенькое, — Петр Васильевич был озабочен. — В сентябре гонит зайца? Гм, гм… А ведь знает, прохвост, сроки не хуже нас с тобой.

Петр Васильевич посмотрел на меня и сказал раздумчиво:

— Давай, что ли, поедим.

— На, лопай! — Петр Васильевич вывалил на траву все остатки — огуречные кончики, огрызки сахара, колбасную кожицу, хлеб и баночку частиковых котлет — пищи удручающе невкусной. Колбасник ел быстро и жадно. Мы скормили псу дешевую колбасу, привезенную для него. И остатки нашей, дорогой и вкусной. Отдали полстакана малинового варенья. Угощая, не глядели друг на друга: словно откупались от собаки.

Колбасник съел все, раздулся в боках и осовел. Он ходил около меня, лизался, ныл. Потом лег, положил тяжелую морду на ногу, вздохнул, почмокал губами и заснул.

На станцию мы пришли — втроем — часов в восемь, когда смеркалось.

Станция была крохотная, но совсем как настоящая. Был перрон — метров десяти длиной, был зал ожидания — человек на пять. Окошечко кассы узкое, как бойница.

Обилечивал нас начальник станции, судя по голосу — сердитый мужчина.

Ждать поезд мы устроились на воздухе. Ждали одни — такая маленькая станция. Вышел начальник в фуражке (из сердитого мужчины он превратился в женщину — высокую, худую, с седыми буклями).

Начальник вооружился метлой и собственноручно подмел перрон, чистенький, как пол в комнате.

Мы сидели томные, разомлевшие. Петр Васильевич курил, Колбасник воображал себя моей собакой. Он ходил, осматривал рюкзаки, и Петр Васильевич заверял его сонным голосом:

— Да нет, нет у нас колбасы. Не веришь — проверь.

Он развязал свой рюкзак и дал понюхать. Колбасник отошел от Петра Васильевича и занялся охраной только моего рюкзака.

Он подозрительно косился на начальника станции, вышедшего встречать поезд с жезлом в руке. Зарычал на прогрохотавший состав, обернулся ко мне и повилял хвостом.

Бедный урод так старался понравиться, угодить. Я лениво думал, что вообще-то хорошо взять Лобастого, но держать негде — квартира мала, но он дворняга, то есть ублюдок, и меня засмеют. Положим, я взял его. У всех моих знакомых отличные собаки. У одного красивый сеттер с золотой медалью из анодированного алюминия, у другого — пойнтер с аристократической родословной. А у меня — урод. Чепуха! Правда, Лобастый вдвое умней и сеттера с золотой медалью, и аристократа пойнтера, но… Нет, нет, зачем он мне?

Из ночной темноты тяжело — гудели рельсы и хрустел гравий под шпалами — подходил поезд. Светились рядами желтые окна.

Станция была такая маленькая и ничтожная, что в окна вагонов не глядели любопытные, а девушки-проводницы не стояли в дверях.

Поезд зашипел и остановился. Мы двинулись к вагону. Лобастый пошел было за нами, но Петр Васильевич цыкнул, и он отстал.

Мы вскарабкались по крутым ступеням в тамбур.

На желтом узеньком прямоугольнике перрона, почти рядом с нашим вагоном, остались двое — универсальный начальник и Лобастый. Он сжался щетинистым комом, понурил голову. Рядом — его тень, круглая, угольно-черная, тяжелая. Меня вдруг ожгло — пес все понимал.

Он понимал свою ненужность, заброшенность.

Мне стало жаль собаку. Случай подарил ей светлый ум и охотничью страсть. Щедрый дар сделал пса несчастным. Будь Колбасник как все, он дрался бы, воровал, водил дружбу с псами и был бы счастлив простым счастьем: сытостью, теплом, дракой. Одаренность вырвала его из круга животных радостей.

Начальник дунул в свисток. Резкий верещащий звук рассек тишину. Идиотски жизнерадостным ревом отозвался паровоз.

Пронзительные, оглушающие звуки обрушились на меня. Словно лопнула, прорвалась какая-то завеса. И все я увидел ясно и правильно. Понял — этот урод, страдающий, мучающийся, в своих собачьих масштабах — гениальный, редкий пес. Ему придется вернуться в дом, где его презирают, бьют.

Я могу взять его. Нет! Невозможно, меня засмеют. Охотники так нетерпимы к беспородным собакам!.. Нет! Но я буду помнить, буду помнить тебя, Лобастый. И этот желтый свет, черные тени…

Колеса скрипнули, вагон шевельнулся. Сейчас я скажу: «Прощай, Лобастый», и мне наплевать, как на это посмотрит Петр Васильевич.

Я открыл рот и крикнул:

— Лобастый! Ко мне!

Ветер

Охота — превосходное занятие.

Трудно и приятно перехитрить и выследить зверя, трудно и приятно подстрелить стремительно уносящуюся птицу.

Но есть в охоте и тяжелое, горькое, мрачное…

Это мне открылось как-то сразу, в один день. А все ветер.

Вечером он дул с северо-запада и пригнал низкие тучи. И я не видел заката, не видел вечерних звезд.

…Ночью ветер стих. Помнится, мне все не хватало во сне его шороха. И проснулся не в шесть утра, как было нужно, а в четыре. И потому уехал охотиться на ранней электричке.

Но с рассветом ветер разбушевался над полями.

Из низких туч он вытряхивал снежную крупу, тяжелую, как дробь, подхватывал ее, швырял с размаху большими горстями.

Ветер-то и загнал меня в этот лог: я был так крепко исхлестан, что мне расхотелось охотиться.

Я остановился на травянистой кромке. «Ладно, перейду и этот лог — и сразу обратно, — решил я. — С меня хватит».

В самом деле, все это утро в поисках зайцев я бродил снежными полями. Я устал, замерз. Зайцы же словно провалились. И больше всего мне хотелось вернуться на станцию и ждать обратного поезда, попивая горячий чай в буфете. Но возвращаться без выстрела было как-то жаль: всю неделю я готовился к этой поездке, ждал, надеялся, мечтал, и вот…

«Может быть, повернуть сейчас же?…»

— О, черт!

За меня решил ветер, визгнув, он сильно толкнул в спину. Я выкрикнул свое «О, черт!», лыжи скользнули по заледеневшей траве, навстречу кинулись, норовя ударить и повалить, бело-черные березы, зеленые осины. Но я присел и, склоняясь то влево, то вправо, стремительно пронесся мимо нечастых деревьев.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: