— Фишкин воду мутит…
Стол был пустой, как плац. Дядькины пальцы выбивали по нему громкую дробь. Он снова ничего не ответил, хотя Володя звучно двинул стулом, чтобы обратить на себя внимание. Но Володя не собирался отступать и сказал:
— Вот Осип Михалыч — он, по-моему, честный. С одной стороны, ведь он прав?
— А почему бы и нет? — удивился дядька. — И я прав и он. Просто честности-то мало иногда одной бывает.
Умный человек дядька, но от его ума у Володи иногда шарик за винтик заходил. Один говорит одно, другой делает совсем другое — и оба правы. Сложно все, а он любил ясность. Просто — значит, надежно и верно. Приказали — исполняй, наказали — заслужил. — Противопожарная просека — пустячная работа, кому нужна здесь сложность, Фишкину, что ли? Топором махать и о сложностях думать — студентам это подходит, но не Фишкину и не Саньке.
Володе надоело мучить себя раздумьями. Чтобы окончательно не запутаться, он заговорил о другом — о том, что услышал днем. Он спросил:
— Ты Люду знаешь?
— Да, — прищурился дядька. — А в чем дело?
Володя подумал, что дядька, не спросив фамилии, сразу понял, о ком речь. А значит, действовать надо решительно, так как чаще побеждает смелый, а не сильный. За любовь нужно сражаться всеми силами. Он сказал:
— Она — моя девушка. А болтают про нее всякое…
— Тебе у нее делать нечего, — сказал дядька. — Я к ней заходил, и другие были. Есть такой разряд женщин… Вот мать твоя, хоть и сестра мне…
— Не надо о ней, — сказал Володя. — Я приехал к тебе, чтобы работать. Она-то при чем, у нее своя семья…
Из дядьки слова выходили с трудом и тяжело — будто падали старые деревья, глубоко вцепившиеся в землю корнями. Смотрел в лицо Володи дядька мельком — так всегда делают, когда знают, что слова их неприятны. Легче было замолчать, но дядька продолжал говорить. Володя подумал: хорошо, что он сразу решил бороться и что теперь он тем более не отступит. За, любовь делают не такое — ради нее женщина ребенка может бросить. Он сказал:
— Врешь ты все.
И дядька сразу замолк. Володя тоже не сказал больше ни слова. Оба они молчали. В тишине слышно было, как храпит за стенкой дядькина жена. Стенка была тонкой, щелястой — в доме из вековых сосен смотрелась она странно. Но без нее дом превратился бы в казарму — она разделяла спальню, горницу и кухню. На ней висели фотографии из дядькиной жизни, красочные открытки и ружье, подаренное в молодости его женой. Дядька вдруг вскочил и заколотил в стенку так, что она зашаталась.
— Заткни ты свою варежку!
Храп оборвался, а дядька грустно сказал:
— Врал я. Ты не поймешь…
Он махнул рукой и снова повернулся к окну. Володя тоже стал смотреть в окно.
На улице сосед длинной хворостинкой загонял гусей во двор. Гуси не хотели идти, они топтались в луже перед воротами, и их крики неслись далеко к холодному, набрякшему туманом небу. Но человек управлял их жизнью, потому что был умнее. Сосед заскреб хворостиной по корыту, из которого кормил гусей, и они чинно, будто всегда об этом мечтали, один за другим вошли в ворота.
К вечеру небо стало серым. Оно ползло над лесом и оставляло в вершине каждого дерева частицу своего тела — маленькое облачко. Облачко оседало вскоре на бурую землю и растворялось. Между серым небом и бурой землей ветер гнал по чистому воздуху красивые опавшие листья. Перед окном их сбилась большая, разноцветная куча. Дядька когда-то в детстве, еще в интернате, дарил Володе потешных клоунов и с тех пор оставался в памяти всегда веселым. А теперь он стоял скучный. Он был худ, сутул и на фоне яркой кучи листьев походил на мокрое дерево с голыми ветвями. Володя вдруг увидел у него седину — на висках и кое-где на затылке седые волоски отсвечивали, как острия тусклых лезвий. Перед ним стоял совсем другой человек, не тот, к которому он привык. И ему стало вдруг жалко того, прежнего, веселого дядьку, как будто дядька умер. Такое чувство к Володе приходило, когда он первый раз не увидел в строю рыжей головы Витьки Киселева, тогда тоже защемило сердце. Володе захотелось сказать дядьке, что с Людой у него ничего не было, просто не хватило духу дотронуться до нее. Но они целовались потом — это правда, а наврал он потому, что она очень нравится ему, а может, и больше, чем нравится. Но он сказал только:
— Ты уже седой, дядька.
— Где седой? — принялся щупать голову дядька. — Я еще не старый! — А потом засмеялся и сказал: — Ну и черт с ним. Вот закончу просеку и начну жизнь сначала. Ведь не поздно еще, а?
— Конечно, — ответил Володя, хотя он не понял, почему ему надо новую жизнь. Ведь он честно работал, сделал лесничество одним из передовых в области — разве плоха старая жизнь? Или теперешняя? Просеку они закончат, пойдут по ней машины — лишь бы не мешало ничего.
Дядька обычно не говорил зря и, раз не увольняет Фишкина, — значит, так надо.
Раз хочет начать жизнь снова — что ж, это никому не поздно.
Теперь ему станет легче разбираться во всем — он не один, и, подумав так, Володя вспомнил, что уже вечер и нужно торопиться. Он набросил на плечи куртку и сказал:
— Вернусь поздно, дай ключ.
— Лови, — сказал дядька. — Желаю тебе счастья.
Челита
Работал у нас в котельной такой Петр Сусидко. Скажу, что котельная на Колыме — совсем другое, чем на материке, в теплых центральных районах страны. Издавна так повелось: чем славится каждый край? Продукцией, хозяйством, одним словом. Урал — металлом, Сибирь — лес дает, Украина — хлеб. Наша Колыма, конечно, золотом. И перед горняками и старателями все остальные люди вроде назад отступают: что, мол, о них говорить, в тепле всю смену сидят. Но лишь на четверть часа замрет наша котельная в студеную колымскую зиму — все: разморозились трубы, страдает золотодобыча. Поэтому в котельную в основном берут людей серьезных, ответственных и чтобы здоровьем отличались. Попробуй побросай двенадцать часов уголек лопатой, особенно к началу весны, когда круглые сутки глаза слипаются и все представляется, как ты зеленый листочек жуешь.
И Петра Сусидко в котельную взяли. В анкете я у него не рылся — не мое это дело. Однако знал, что пережил он многое, оттого, может, и вслух говорить не любит — молчит больше. Из отдела меня несколько раз спрашивали: как, мол, он? Что я мог ответить: всякое в жизни случается, и если смог все превозмочь — уже хорошо. Работает, говорю, как и все. Ничем не выделяется, обязанности выполняет.
Женой у него была посудомойка из столовой Челита. Красивая баба, хоть и в годах: за цыганскую красоту ее Челитой и прозвали. Почему именно так, не знаю, а только имени ее настоящего никто уже, кроме отдела кадров, не помнил. А знал ее весь прииск, кто с какого боку — или в столовой заприметил ее юбку цветастую, или вечерком, бывало, в окошко стучать пробовал… Мало было женщин тогда в поселке, хошь не хошь, а глаза сами к ней за пазуху лезут — природой так устроено. Конечно, кое-кто из замужних этим своим преимуществом пользовался. Что уж про разведенок говорить, когда ухажеров полон двор и каждый хоть сейчас жениться готов, чтобы жить наконец-то по-человечески.
Челита своих, со «Скалистого», пускать надолго в свою хибару не захотела. Может, по нраву никто не пришелся, может, еще чего, только привезла она откуда-то этого Петра Сусидко. Здоровый парень, хохол, и все куда-то в пол смотрит. Окажешь ему: «Петр, уголька пару тачек!» — привезет ровно две тачки, вывалит перед печью и снова сидит, мосластые руки с колен свесил. Может, смирностью своей он ее привлек, это поговаривали, но я так не думаю. Жили-то они поначалу хорошо, только все потом очень непонятно повернулось.
На смену у нас полагалось два кочегара и зольщик — мы оба котла обслуживаем, когда надо, пригар выгребаем, а зольщик, как говорится, «отвези — подай». Крыша у котельной в две доски с земляной просыпкой, стены такие же, еще глиной обмазаны, чтобы котлы не выстудить. Приходилось нам побегать, особенно в декабре–январе. И от угара доставалось — бывало, чистишь колосники, надышишься, потом чуть не блюешь возле порога, очухаться не можешь. Мы дверь никогда не закрывали, — сверху ледяная глыба наросла, пар столбом, зато свежий воздух поступает.