«Я бы радовалась, если бы другие прославлены были на небе больше, чем я; но не знаю, радовалась ли бы я, если бы кто-нибудь любил Бога на земле больше, чем я». «Бога», — говорит она, но, может быть, точнее было бы сказать: «Сына Божия», или даже «Сына Человеческого». Только такая любовь к Нему и могла ей дать такое проникновение в душу Его, как это: «До креста, явил Он (в Гефсимании) немощь свою человеческую, а на кресте, когда поглощен был бездной страданий, en el golfo bello, являет только силу свою божественную; до креста жалуется ученикам, а на кресте, умирая жесточайшею смертью, не жалуется даже Матери своей». Или еще такое прикосновение, как это: Матери своей, хотя бы об этом ничего не сказано в Евангелии, должен был Иисус, по Воскресении, явиться первой, потому что Она страдала у креста больше всех.

После двенадцати учеников Господних никто, кроме ап. Павла, св. Франциска Ассизского и св. Бернарда Клервосского, не прикасался так, как св. Тереза, не только духом к духу, но и плотью к плоти Христа, потому что никто его так не любил.

Разума человеческого стоит лишиться, чтобы приобресть мудрость Божию, но, чтобы оказаться в человеческом безумии, — не стоит. «Разумом должно обуздывать эти исступленные порывы, потому что в них может быть и чувственность». «В этом (несказанно блаженном соединении души с Богом) и тело немного участвует», — признается Тереза, и тотчас прибавляет, чтобы не солгать себе и другим: «Нет, тело в этом очень много участвует».

«В Вербное Воскресенье, возвращаясь из церкви, я была вне себя, так что не могла проглотить Причастия; я держала его во рту, и мне казалось, что уста мои наполняются Кровью и что по лицу моему и по всему телу льется Кровь, такая горячая, как будто прямо из ран Господних, и что было мне невыразимо сладостно. И Христос мне сказал: „Я пролил эту Кровь за тебя в несказанных страданиях, а ты услаждаешься ею в несказанном блаженстве!“»

«Чувствует себя душа упоительно раненой, но не знает кем, и начинает жаловаться, как влюбленная».

«Смерть кажется душе, в такие минуты, упоительным восторгом в объятиях Возлюбленного». «Я хотела бы растерзать сердце мое на части, чтобы только сказать, как мука эта сладостна». «О, какое блаженство — смерть в объятиях Возлюбленного, в упоении любви!»

«Часто Он (Христос) мне говорит: „Отныне Я — твой, и ты — Моя!“… Эти ласки Бога моего погружают меня в несказанное смущение». В ласках этих — «боль и наслаждение вместе». «Это рана сладчайшая».

«Человекотерзатель», anthropôrrhaistês, — имя Бога в древних мистериях, страшное для всех, кроме самих терзаемых: знают древние служительницы бога Диониса, Мэнады, «Исступленные», хотя еще и смутным знанием, — яснее узнает св. Тереза, — что слаще всех нег эти ласки — раны, лобзания — терзания небесной любви; лучше с Ним страдать и умереть, чем без Него блаженствовать. «Господи, или страдать (с Тобой), или умереть (за Тебя)!» — молится Тереза и падает в изнеможении, под этими ласками, закатывает глаза, дышит все чаще, и по всему телу ее пробегает содрогание. Если бы нечестивая, но опытная в любви женщина увидела ее в эту минуту, то поняла бы, или ей казалось бы, что она понимает, что все это значит, и только удивилась бы, что с Терезой нет мужчины; а если бы и в колдовстве была эта женщина опытна, то подумала бы, что с Терезою вместо мужчины тот нечистый дух, которого колдуны и ведьмы называют «Инкубом».

15

Когда люди начали умножаться на земле и родились у них три дочери, тогда сыны Божии (Ben Elohim) увидали дочерей человеческих, что они прекрасны, и начали брать их в жены себе, какую кто пожелает (Быт.). Так произошло нечестивое «смешение женской крови с ангельским огнем» (Кн. Эноха). Ангелов, соблазненных женскою прелестью, вспоминает и ап. Павел: «Должно иметь жене на голове знаки власти над нею (покров), для Ангелов» (1 Кор. 11, 10). Что это значит, верно понял Тертуллиан: сила женской прелести такова, что ею могут соблазниться и чистейшие духи так же, как нечистые.

Лишь только ночь своим покровом
Верхи Кавказа осенит,
Лишь только мир, волшебным словом
Заговоренный, замолчит…
К тебе я стану прилетать;
Гостить я буду до денницы
И на шелковые ресницы
Сны золотые навевать…

В этих стихах лермонтовского «Демона» стоит лишь заменить слово «Кавказ» словом «Сиерра», чтобы монахиня Тамара оказалась монахиней Терезой.

И целый день, вздыхая, ждет…
Ей кто-то шепчет: он придет!
Недаром сны ее ласкали,
Недаром он являлся ей,
С глазами, полными печали,
И чудной нежностью речей…
Пылают грудь ее и плечи,
Нет сил дышать, туман в очах,
Объятья жадно ищут встречи,
Лобзанья тают на устах…

«О, приди, приди! Я Тебя желаю, умираю и не могу умереть!» Кто этот невидимый гость, — Ангел или Демон, Тамара не знает, — не знает и Тереза. «О, насколько этот Небесный или надземный Дон Жуан страшнее и соблазнительнее, чем тот, земной!» «Кто Он?» — этот страшный вопрос встанет перед ней на шестой ступени Экстаза, в том, что не сама она, а Римская Церковь назовет Пронзением, Transverberatio. «И проходил Я мимо тебя (дочери Израиля) — и вот, это было время твое — время любви… И простер Я воскрылия рук Моих на тебя, и покрыл наготу твою… и ты стала Моею» («Тайна Трех», 184). Это могла прочесть Тереза в Св. Писании, когда перевод его на старокастильский язык еще не был запрещен Инквизицией. «Стала моею», — прочла и, может быть, вспомнила: «Отныне Я твой, и ты — Моя!» Что прочла в Писании о дочери Израиля, то и над нею самою исполнилось в самом чудном и страшном из всех ее видений, соединяющих, как в древних мистериях, высшую точку Экстаза с огненнейшею точкой Пола — в Пронзении.

«Справа от себя увидела я маленького Ангела… и узнала по пламеневшему лицу его Херувима… Длинное, золотое копье с железным наконечником и небольшим на нем пламенем, un dardo de ого largo, у al fin del hierro… un poco de fuego, было в руке его, и он вонзал его иногда в сердце мое и во внутренности, а когда вынимал из них, то мне казалось, что с копьем он вырывает и внутренности мои. Боль от этой раны была так сильна, что я стонала, но и наслаждение было так сильно, что я не могла желать, чтобы кончилась боль» (Vie, 321–324. Т. Есг., 399–400). «Чем глубже входило копье во внутренности мои, тем больше росла эта мука, тем была она сладостнее» (Т. Есг., 311).

Надо быть ребенком, не знающим, как девушка становится женщиной, чтоб в «Пронзении» не видеть того, что происходит между женихом и невестой в первую брачную ночь. Видела ли это сама Тереза и если видела, то как могла признаться в этом судьям своим, инквизиторам, как могла обнажиться перед ними до такой наготы та, кто была, по свидетельству Риберы, «воплощенною стыдливостью и страшилась всего, что могло бы оскорбить целомудрие словом или делом»? (Rib., II, 39).

Трудно и страшно говорить об этом; надо бы иметь для этого уста Психеи, влюбленной и молящейся, а без них — «Да молчат уста мои о тайнах сих!» — хочется воскликнуть с Плутархом. Грубо-бесстыдны или холодно-трупны все наши об этом слова, христиан и нехристиан одинаково: точно оглоблей хотят раскрыть лепестки ночного цветка, или очи уснувшей Психеи. Слишком, однако, не будем бояться слова, потому что все наши слова о Боге грубы, слабы и невольно-кощунственны; не то говорят, и даже обратное тому, что хотят сказать: молясь, кощунствуют; благословляя, проклинают. Если бы не глухота привычки, мы никогда не забывали бы, что Крест, слава наша и спасение — только «позорный столб». А приношение Сына Отцом в жертву за мир — только «Сыноубийство». Так же трудно не знающим и так же легко посвященным понять и этот, как будто кощунственный, символ — Пронзение.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: