Увидеть

Волгу

И ничему не прийти

В голову

…………………………….

Или Волга не огого

Стала

Но

Воды много

Это бормотание человека, наконец-то обретшего речь после долгого вынужденного молчания. Бормотание может переходить в стон, в плач, в раздражение, в прямое возражение, в гневное восклицание, и тут даже междометие может становиться самостоятельным стихотворением. Но без словесного смысла этот минималист от поэзии себя не мыслит. Тем и отличается от западных коллег-конкретистов и концептуалистов, тем и чужд Борису Гройсу и Михаилу Эпштейну. Даже в едких словах-строках по поводу великой французской революции.

Либерте

Эгалите

Декольте

Вот и весь финал французской буржуазности, другого не будет. Эта смысловая нагрузка и выделяет его, кроме собственной поэтики, из круга московских концептуалистов. Никогда он не примет курицынскую постмодернистскую модель мира: "В постмодернистской модели мира нет категории Истины, как и категории Идеала, всякий из локальных проектов имеет локальный же, ситуативный, контекстуальный идеал и контекстуальную истину, всегда текучую, изменчивую, не фиксированную".

Нет, не время, и не предательство, и не чрезмерные амбиции развели былых друзей и соратников из круга московских конкретистов и концептуалистов. Смысловой подход к слову был иным. Он, как и его старшие друзья из круга Лианозовцев, так и не отказался от высших истин, от веры в слово художника. Они и возникли всё-таки не забавы ради, а формируя стихами Эпоху Возражения ещё в конце пятидесятых годов. Они, если и отрицали смысл, то смысл окружающего их застоя, чиновного беспредела. И потому даже повтором звучащее слово в их стихах противостояло общепринятому затёртому официальному значению и становилось вызовом художника. Будь то картины Эрика Булатова и Олега Васильева. Будь то стихи Яна Сатуновского, Игоря Холина и Всеволода Некрасова. Собственно с них и начиналась новая поэзия. Когда самый чистый эксперимент становился вдруг продуманным лозунгом.

Свобода есть

Свобода есть

Свобода есть

Свобода есть

Свобода есть

Свобода есть свобода

Это похоже на сегодняшнее соскабливание верхнего слоя с телефонной карточки. И вдруг за серебристой поверхностью проявляются необходимые тебе для жизни цифры. Вот так друзья-поэты и художники лианозовского кружка возвращали первичный смысл затёртым в официальном обращении понятиям. Но не отменяли сами понятия. Они ещё не догадывались: то, что они создают в России, на Западе спустя годы назовут конкретизмом и/или концептуализмом. Они сами по себе никогда не ориентировались на Запад, которого к тому же и не знали. Исходили из реальности России пятидесятых годов, из традиций русской поэзии. Я бы провёл такую поэтическую цепочку: Николай Некрасов с его смелым расширением народного поэтического словаря, затем Владимир Маяковский с попыткой возрождения в России речевой поэзии, и, как завершение этого поэтического эксперимента, — Всеволод Некрасов с поэзией конкретного слова, словесного повтора, с поэзией примитивного знака. И опять он как бы третий Некрасов в этой цепочке.

Он ковырялся с любовью в русских словах, выискивая точные и определяющие его жизнь ("Живу и вижУ"), как Хлебников улавливал звуки. Для отторжения от официальных затёртых выражений он щедро использовал и иронию, и пародию, и подбор цитат, но всё-таки не ирония определяла его поэтическое пространство.

Это кто это там

Брякнул так

Бряк

Это

Серебряный

Век

Он чересчур хорошо знал русскую культуру, чтобы испытывать недостаточность в литературных традициях. Знал немецкую культуру, следил за мировыми новинками, но лишь для полноты ощущения развития поэзии. Он всегда был самодостаточен в своих поэтических поисках. Это уже младшее поколение андеграунда смело вошло в объятья западной славистики, отвернувшись от первичности славянского мира. А первые нонконформисты поэзии были частью и плотью русской культуры, продолжением одной из её многочисленных традиций, в частности, поэзии обериутов. В России, как писал Иосиф Бродский: "Если поэзия и не играет роль церкви, то поэт, крупный поэт, как бы совмещает или замещает в обществе святого…"

Вот они и были первыми андеграундными святыми, и от своей роли никогда не отказывались. Западничество в андеграунде началось со второй волны 80-х годов — Пригова, Рубинштейна. И далее Кибирова, Гандлевского, второго Ерофеева.

Первопроходцы оставались при своей уверенности в смысловой определённости текста. Русские конкретисты обнаружили иное неофициальное существование и слова и факта. Скажем, малоизвестный ныне Ян Сатуновский писал:

Мне говорят:

Какая бедность словаря!

Да, бедность, бедность;

Низость, гнилость бараков;

Серость,

Сырость смертная;

И вечный страх: а ну, как…

Да, бедность, так.

Разве это бессмысленное стихотворение? Но также и Игорь Холин писал про "выплеснутые помои", про рогожу. О том, что:

Пролетело лето.

Наступила осень,

Нет в бараке света,

Спать ложимся в восемь.

Этот барачный реализм определил их место в искусстве, поместил их не в выморочную элитарную зону надреальности постмодернизма и пародии, а в социальную зону бытовой жизни своих сограждан. И потому они обречены были на забвение со всех сторон. Как со стороны официальной, так и со стороны надвинувшейся на них в первые годы перестройки волны эпигонского по отношению к культуре Запада отечественного постмодернизма, смешавшего и верх и низ, и шутку и серьез, явно паразитирующего на предыдущей великой культуре. И сразу возник конфликт между ранними и поздними концептуалистами, ориентирующимися на совсем другие смысловые ценности. Для того же теоретика Михаила Айзенберга Всеволод Некрасов чересчур быстро дошёл до своего максималистского предела, до минимальной, нулевой выразительности. Дальше уже идти было некуда. И он как бы законсервировал свой творческий путь и свой имидж, как автора крайних радикальных экспериментов на будущие тридцать-сорок лет, что и сослужило ему плохую службу. Сам же поэт считает:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: