Это была честь для меня, рядового политработника.
Контр-адмирал не выделялся особой учтивостью и по внешней повадке и по речи был грубоват, и прав Фадеев, писавший о нем в своих ленинградских очерках, что «если действительно существуют на свете морские волки, то контр-адмирал Москаленко, несомненно, первый среди них». Фадеев писал, что голос Москаленко «продут и прополоскан ветрами всех широт до предельной сиплости, и все же, если он гаркнет, осердясь, это слышно по всему кораблю». Что верно, то верно!
Ходил он по кораблю в сношенных тапочках, видно, болели ноги, впрочем, и это тоже была «шикарная» привычка — ходить по кораблю в тапочках.
Решив, очевидно, ввести «корабельного» литератора в курс дела, контр-адмирал с угрюмоватым гостеприимством показал мне на стул и ткнул пальцем в лежавшую на столе карту-двухверстку. Палец уперся в Келломяки (нынешнее Комарово), близ Териок (нынешнего Зеленогорска).
В Келломяках я провел свой последний предвоенный день и свой первый день войны.
Главный калибр ударил по Келломякам, по железнодорожной платформе, так хорошо знакомой; с берега на линкор сообщили: тут накапливаются подразделения финской наступающей пехоты, хорошо бы их стукнуть. Вокруг стояли дачи, в том числе и та дача Ленинградского Литфонда, на которой я жил.
Ударил главный калибр несколько раз — берег позвонил, сказал: «Хватит!»
Еще бы не хватит, подумал я вслух, вспомнив, как утром 22 июня, еще не зная, что началась война, докрашивал скамейку на литфондовской даче. Я ухмыльнулся, и контр-адмирал, не разгадав, естественно, причин моего внезапного веселья, нахмурился больше обычного и пробурчал, что я могу быть свободным.
Трагическое соседствует со смешным, и не только в пьесах Чехова и хрониках Шекспира, но, как ни странно, и в жизни тоже, на войне тем более.
По боевому расписанию меня определили в комиссары кормы. Стоял во время тревог возле зенитных автоматов. Зенитчики были весьма и весьма загружены работой в эти месяцы: немцы не оставляли корабль в покое ни на один день, стоял ли он у стенки или на Большом кронштадтском рейде. Заняты были делом и подносчики снарядов, передавая конвейером из рук в руки снаряды из погребов к автоматам. Ни сами зенитчики, ни подносчики снарядов нимало не обращали внимания на опасность быть убитыми: им попросту некогда было об этом думать.
Моя обязанность в часы таких воздушных тревог и боев с воздухом заключалась в том, что я должен был прохаживаться по корме, улыбаясь, по возможности безмятежно. Я так и делал. Во всяком случае, старался.
На корабле как раз перед моим прощанием с ним были своего рода рекордные сутки: воздушная тревога объявлялась шестнадцать раз. И надо же — как раз угораздило меня устроить «банный день». Четырежды прерывалось мытье, четырежды натягивал я штаны на мыльное тело, мчался, застегивая их на ходу, по палубам, трапам и отсекам на корму, к своему месту по боевому расписанию. И, добравшись, застывал с фальшивой улыбкой.
В апреле сорок второго года я пришел снова на линкор повстречаться с корабельными друзьями. Корабль стоял на Васильевском острове, близ Морского канала, впаянный в лед, замаскированный самым тщательным образом.
Меня встретили поистине с флотским гостеприимством. Командир корабля, не изменяя своей манере, описанной Фадеевым, пригласил к себе в салон, куда, когда я служил на корабле, не очень-то приглашали: не положено. Вестовой налил стакан крепкого чая, что было великой редкостью в те времена и великой щедростью!
Отвели каюту, постелили чистые простыни, я сдал свой продаттестат и в кают-компании ел ужин из пшенной каши с кусочком жира, меня тошнит и мутит от жира, но все-таки я его проглотил.
Все эти месяцы корабль почти не трогали с воздуха, только щупали снарядами с берега.
Проспал на чистых, похрустывавших совсем по-довоенному простынях, а утром пригласили в корабельную баню: она топилась!
Только разделся, только намылился — знакомо завыла сирена. Над головой — тоже знакомый, тяжелый топот матросских ног. Тревога! Надо же!
Как и встарь, натягиваю штаны на мыльное тело, как и встарь, застегиваю их на ходу, как и встарь, мчусь по инерции, как лошадь в стойло, на корму, где раньше стоял, по боевому расписанию, как и встарь, фальшиво-безмятежно улыбаюсь.
Продрогший, в мокрых мыльных исподних, прилипших омерзительно к телу. Краснофлотец, из подносчиков снарядов, завидев меня, мотает головой, трет глаза — наваждение! «Комиссар кормы» к зиме исчез, а стоило немцам после четырехмесячного антракта появиться над кораблем — и он тут, глядите!
Однако удивляться на войне ничему не положено, даже если бы я двоился и троился в глазах. И он только присвистывает, глядя на меня, продрогшего, озябшего, улыбающегося, и только делает свое дело, и только бормочет: «Обратно война», — правда, добавляя еще несколько слов, не стесняясь присутствием призрака.
Немцы не случайно напомнили флоту о себе и о том, что скоро весна, и что флот заперт и впаян в лед, и что весною, мол, ему не выйти на Балтику: потопят в Ленинграде.
Флот стоял в апреле сорок второго не в Кронштадте — здесь, у Морского канала, и у Ростральных колонн, и у Летнего сада, он стал как бы деталью обледеневшего пейзажа, он был слит с Ленинградом в эту блокадную зиму.
И по немецким бомбардировщикам ответно с деловитой яростью бьют корабли, бьют зенитные батареи на набережных Невы, бьет Исаакий святой.
«Обратно война»…
Эту фразу я сделал концовкой в пьесе «Гостиница «Астория».
Но тогда я не думал ни о пьесе, ни тем более, какой фразой я ее кончу.
Да, жаль было покидать корабль в те сентябрьские дни сорок первого года и не слышать больше неумолчного гула труб системы корабельной вентиляции, этих легких корабля, дышащих днем и ночью успокаивающе ровно, и не спускаться ночами в люк, где стучит маленькая ротационка, и не править мокрые полосы газеты, и не выходить ночью под звезды на полубак, куда выходят подымить матросы, и не прислушиваться к их неторопливой беседе.
Жаль было расставаться с кают-компанией, с ее морским аристократизмом, не выветрившимся и в новые времена, когда намертво привинченные к палубе кресла заняли уже не воспитанники гардемаринских дворянских классов, а краснопресненские и путиловские комсомольцы.
Он парит и поныне в кают-компаниях на Севере и на Балтике, на Черном море и на Дальнем Востоке, сей традиционный великолепный флотский дух, я это ощутил не раз в своих встречах с флотом после войны: и в походе на крейсере «Адмирал Сенявин» в декабре 1959 года, и в 1960 году в Таллине, на эскадре Балтийского флота, и даже на таллинской квартире у командира миноносца, капитана третьего ранга Владимира Семеновича Пирумова.
Несмотря ни на что, парил сей дух и в сентябре сорок первого в кают-компании «Октябрины», где четыре раза на день собирались командиры и политработники линкора, — парил над постным однообразием меню, над нехитрым новаторством корабельного кока, дававшего одно и то же блюдо из макарон с молотым мясом под самыми неожиданными и роскошными наименованиями.
Этот стиль кают-компании, отвергающий ложный пафос, назидательную риторику, жалобную сентиментальность, отцеживающий все это сквозь сито иронии, мужской, грубоватой, нисколько не черствил душу, напротив, действовал на, нее вполне освежающе.
И жаль расставаться с газетой «Октябрьский луч», которую я редактировал. В редакторском распоряжении были всего два наборщика и один литсотрудник, старший матрос, меж тем газета выходила ежедневно. По нынешним редакционным масштабам, когда на одну статью в газете приходится до десятка редакционных столов, штат ничтожный, но ничего, вполне справлялись, как, я думаю, справлялись бы и стали лучше работать нынче газеты, не будь у них так много сотрудников.
Для меня газета была дорога тем, что я зримо ощущал ее насущную необходимость на корабле, а стало быть, и необходимость собственного существования.
Вот почему, прощаясь с кораблем и уже сходя с его трапа, я задерживаюсь больше положенного, отдавая честь корабельному флагу.
Приказ есть приказ.
Только как его выполнить в точности? Куда «убыть»?
Таллин оставлен.
В Пубалте сносятся с Москвой — предписано явиться в Ленинград, в распоряжение Балтийского отделения «Красного флота».
Иду на катере в Ленинград.
Отделение — на Английском проспекте.
Но дома, где находится отделение, нет.
Развалины.
Разбомбили дом, и отделение переехало в гостиницу «Астория», близко от Адмиралтейства, где находится военный телеграф, откуда можно передавать корреспонденции в Москву.
От гостиницы «Астория» легко добираться до трамвая, который ходит на фронт.
В гостинице «Астория» — штаб-квартира военных корреспондентов центральных московских газет, военной газеты «Красная звезда»; можно воспользоваться оказией и на попутной добраться до Колпина, и в расположение подвижных железнодорожных батарей, и в село Рыбацкое, и на Невскую Дубровку.
Из отделения «Красного флота» в гостинице никого нет: все корреспонденты разъехались в районы боевых действий.
Ночую на канале Грибоедова, в писательской надстройке, в бывшей моей квартире. Измученный корабельными непрестанными боевыми тревогами, добираюсь до дивана, заваливаюсь, не в силах раздеться, прямо, как есть, и сплю, сплю…
Утром у дома несколько человек с повязками ПВХО, завидев меня, бросаются навстречу. С ними Евгений Львович Шварц, тоже с повязкой ПВХО. Жмут руки, поздравляют. Проходит немало времени, пока я начинаю соображать.
Пока я спал в пустой квартире, Ленинград бомбили. Бомбили отчаянно. Сбросили несколько зажигательных бомб и на писательскую надстройку.