Я украл эту фразу для своей пьесы. Эта вроде бы скромная фраза звучала с особой мужественностью, грозила не предвиденными никем последствиями и, во всяком случае, стоила несравненно дороже и была несравненно ценней, чем, например, поцелуй Юлии, которым она оделяет выручившего ее Флора Федулыча в «Последней жертве» Островского. А этот поцелуй, как следует из финальной фразы Флора Федулыча, «дорогого стоит».
И, быть может, та скромная фраза, по контрасту, решила многое в жизни человека, несправедливо исключенного.
Жалею о том, что в монологе Дергачевой я смягчил существо конфликта, пригладил его, если можно так выразиться, «подрессорил» по сравнению с тем, как было в жизни.
Возможно, и даже наверняка, рассказанное мною в одном монологе стоило развернуть в целую сцену или, возможно, даже в пьесу со своим, самостоятельно развивающимся сюжетом: ведь границы этой маленькой печальной истории, как и ее философии, неизмеримо шире, нежели это можно взять по первому предположению.
Вполне вероятно, что такие, как Дергачева, в быту заботливы и, в отличие, скажем, от жены, советовавшей мужу, когда у него продрался носок, переодеть его с левой ноги на правую, умеют и штопать носки, и готовить обед, и убирать квартиру.
Не об этих качествах жены идет речь: о качествах жены — боевой подруги; это выражение с годами утратило свой изначальный смысл, употребляется частенько с некоторой долей иронии.
Мы сами повинны в этом, а быть может, виновата чрезмерность, с какой у нас затаскивают то или иное выражение.
А между тем оно, это выражение «боевая подруга», если счистить с него шелуху обыденности и привычности, открывает романтически возвышенное значение и емкий смысл одной из прекраснейших сторон человеческих взаимоотношений да и всего человеческого существования.
Знал и знаю одну жену; ее муж — военный человек, участник блокады, ничем и никогда не запятнавший своей биографии. В конце сороковых годов его постигла беда.
Ни на минуту, ни на мгновение не шевельнулось в ней сомнение.
Она верила в своего мужа.
Вопреки всему.
Верила.
Ни на мгновение не складывала рук.
Горький выступил в защиту жены Толстого, Софьи Андреевны, — на память ее низринулись потоки густой грязи.
Первопричина, разжегшая ярость Горького, — книга Черткова «Уход Толстого». Цель книги «господина Черткова», по заключению Горького, «прямая и единственная» — опорочить умершую.
Недвусмысленно, резко, с великолепным бешенством заявляет Горький: именно она, Софья Андреевна Толстая, и никто больше, была единственной женщиной Толстого на протяжении почти полувека, при всей страстности натуры художника — и это Горький тоже подчеркивает, без обиняков! — была интимным, верным и, кажется, единственным другом.
«Хотя по щедрости духом, — продолжает Горький, — Лев Толстой называл друзьями многих людей, но ведь это были только единомышленники его. И, согласитесь, трудно представить человека, который поистине годился бы в друзья Толстому».
И снова — горьковская ярость:
«Уже один этот факт неизменности и длительности единения с Толстым дает Софье Андреевне право на уважение всех истинных и ложных почитателей работы и памяти гения; уже только поэтому господа исследователи «семейной драмы» Толстого должны были сдержать свое злоязычие, узко личные чувства обиды и мести, их «психологические розыски», несколько напоминающие грязненькую работу полицейских сыщиков, их бесцеремонное и даже циническое стремление приобщиться хоть кожей пальцев к жизни величайшего писателя».
Много и доказательно о том, как она, Софья Андреевна, охраняла покой гения, оберегала его от назойливых толстовствующих юродивых, от вони желтой буржуазной прессы, о том, как трудна и мучительна доля жены гения.
Обо всем этом писал Горький, писал, вознося и поднимая Софью Андреевну, которая ему, в общем, не нравилась.
Он сам признает это, чувствуется, да это можно и прочитать, по сути, в той же самой статье.
«Я подметил в ней, в частности, — замечает Горький, — ревнивое, всегда туго и, пожалуй, болезненно натянутое желание подчеркнуть свою неоспоримо огромную роль в жизни мужа».
И, делясь откровенно этим своим наблюдением, не пряча его из-за того, что памфлет в целом направлен в защиту Софьи Андреевны, не пугаясь этих отнюдь не мнимых противоречий характера и ситуации, Горький расширяет, развивает эту мысль, обогащает ее новыми наблюдениями, и тем не менее, а вернее, и потому, памфлет еще более набирает силу, его удар все более неотразим.
И защита Горьким Софьи Андреевны превращается в обличение всех тех, кто думает и пишет о женщинах грязно и пошло.
Вишневский не был гением.
Но Софья Касьяновна Вишневецкая считала в глубине души, а иногда и открыто высказывала близким это свое убеждение: да, гений.
Даже полагала: как обыкновенный гений, Вишневский должен вести себя в отношениях с людьми запросто.
Софья Касьяновна Вишневецкая, по профессии художник, сделавшая на своем веку немалое число макетов театральных декораций и эскизов к театральным костюмам, особенно для пьес Вишневского, преимущественно для пьес Вишневского, поработавшая и в кинематографе полезно, в частности в горьковском фильме «Дело Артамоновых» и в фейхтвангеровской «Семье Оппенгейм», член Союза художников, избрала, однако, по абсолютному и добровольному волеизъявлению души, сутью своей жизни, главной своей профессией, доминантой земного своего бытия дело ее мужа, Всеволода Вишневского.
Да, это дело было ее сверхзадачей, где бы она ни была, что бы ни делала.
Боевая подруга в истинном, возвышенном смысле формулы, действительной и в дни мира и в дни войны. Она была и комична в этой своей роли, но была и величественна.
Не знаю, сохранились ли те ее, серого фетра, боты.
Возможно, сохранились.
В семье Вишневских берегли реликвии, тем более военные.
Тогда, в 1944 году, получив редакционное задание, я поехал с ней на фронт, под Нарву и далее в расположение наступающих частей, среди которых воевала морская бригада.
Ехать вместе с ней не хотелось — если так уже откровенно. Она утомительна, эгоцентрична и — дама, что на фронте сулит неудобства для дамы и для даму сопровождающих.
Но мое задание не ждало, и выхода не было: у Софьи Касьяновны машина, бензин, путевой лист, всем этим величайшим на фронте богатством я ни в малой степени не обладал.
Почему она была такой богатой?
Потому что она ехала на фронт как корреспондент центральной газеты.
Она была корреспондентом центральной газеты, хотя для занятий журналистикой у нее не было ни призвания, ни таланта. Но она очень стремилась к тому, чтобы стать корреспондентом, и вовсе не из тщеславия. Она полагала, что Вишневскому «идет» жена — военный журналист. А раз «идет» Вишневскому, она стала журналисткой.
Так было в сорок четвертом году, году наступлений и побед, когда все двигалось туда, на Запад.
А в сорок втором?
Так было и в сорок втором.
11 января 1942 года, на 205-й день войны, Вишневский записывал в своем дневнике:
«Идем в Политуправление обедать: гороховый суп, немного каши с консервированной рыбой. (Пять ломтиков хлеба. На день.) Света нет. Неожиданно мне сообщают о том, что она… уже в «Астории» (!). Дозвонился к ней. Поговорили. Дрогнуло что-то внутри — С. К. приехала… Иду в «Асторию». Встреча… С. К. страшно похудела: потеряла семнадцать килограммов, появились морщинки, седые волосы…»
Добилась невозможного: получила все пропуска, мандаты, вылетела на боевом самолете через линию фронта в тоскливые, тяжкие часы осады, в голод и холод, когда все, кто мог — ненужные для обороны, обессиленные, — эвакуировались из Ленинграда, но могли уже далеко не все…
Перелетела через Ладогу, чтобы быть рядом.
Убедила себя, а затем всех, от кого зависело разрешение на вылет в Ленинград, что жена Вишневского не имеет права быть там, где живут эвакуированные писательские жены, обыкновенные жены, — скажем, в Чистополе, под Казанью, в деревне Черной в Приуралье, в Алма-Ате…
Убедила, сломила сопротивление — и перелетела.
В форме военно-морского офицера. И в этой же форме провела войну, всю войну, в осажденном Ленинграде, в осажденном Кронштадте, на кронштадтских фортах.
Вела себя смело, даже лезла порою куда не надо, что очень, признаться, раздражало храброго Вишневского.
…Всю дорогу из Ленинграда, пока мы в стареньком, дребезжащем, продуваемом со всех сторон «ване-виллисе» катили по Приморскому шоссе мимо покореженной, развороченной немецкой военной техники, она пилила, не уставая, старшину первой статьи Смирнова, нашего водителя.
Смирнов был прикомандирован к Вишневскому вместе с мотоциклом плюс коляска, провел с Вишневским, а затем и с Софьей Касьяновной, когда она появилась в блокаде, все годы войны и свыкся с характером Софьи Касьяновны, или, как мы ее потихоньку в те времена шутливо именовали, С. К. — что одновременно сочетало и ее инициалы и наименование класса маленьких подвижных кораблей флота (сторожевые катера), — и это наименование как нельзя более подходило к самой Софье Касьяновне, которая стерегла покой, труд и гений Вишневского так же круглосуточно и бдительно, как сторожевые катера — входы в Морской канал…
А пилила Софья Касьяновна — С. К. — водителя Смирнова за то, что он, как ей представлялось, сбился с дороги и мы, все втроем, вскорости угодим к немцам.
Когда старшина первой статьи поворачивал вправо, С. К. утверждала, что надо повернуть влево. Когда поворачивал влево, С. К. советовала взять вправо.
И каждая развилка дороги вызывала раздумья, как у васнецовского витязя на распутье, и новую бурю в бедном нашем «ване-виллисе».
Старшина первой статьи меж тем, выдержанно скрипя зубами, вез нас правильно.