А тогда я читал все подряд, но меня всегда удивляло, каким образом все прочитанное укладывалось в моей голове в определенном и строгом порядке. Вскоре знания мои оказались так велики, что мне стала ясна глупость моих учителей, именовавших себя «учеными». Я убедился в том, что они лишь покрывают истину ложью и лишь притворяются знающими. В их сообществе царила зависть и подтверждались слова пророка, да благословит его Аллах и приветствует, о том, что зависть пожирает добродетели, как огонь пожирает дрова, и что среди шести человек, которым суждено войти в ад за год до Судного дня, обязательно будет и завистливый ученый. В самаркандской школе я убедился, что не всегда побеждает правый, ибо видел, как толпа завистников, использующих капли знаний, коими они обладают, лишь для своего личного благополучия исторгала в нищету тех немногих, в ком еще обитала совесть.

Я не буду здесь называть имена негодяев-учителей и их «достойных» учеников, чтобы не дать им избежать заслуженного забвения. Лишь для одного имени я сделаю исключение: Абу Саад ал-Ганили. Это был учитель математики; такой же хорасанец, как я, только родом из Герата. Он был скромен и держался в стороне от жадной и беснующейся своры своих коллег, не изменяя своему жизненному девизу: «Довольствуйся малым, за которым не следует зло». Личных достижений в науке у него, можно сказать, не было, хотя он очень гордился своим объяснением того, как образуется конус: «Он (конус) образуется,- говорил он,- из прямоугольного треугольника, если одна из двух его сторон, образующих прямой угол, остается неподвижной, а плоскость треугольника вращается вокруг нее так, чтобы вернуться в исходную точку».

Абу Саад говорил, что этим своим определением он уточняет Аполлониуса11. При этом он не знал или забыл, что его определение принадлежит Евклиду. И вообще, все это – элементарные вещи, но Абу Саад, во-первых, учился у самого Абу Мухаммада ал-Лайса, а затем у Абу Насра из Хорезма, а во-вторых, имел в собственности рукописи нескольких старых и новых математических трактатов и не мешал мне их изучать.

Вообще, на пятнадцатом году жизни я понял, что учителя мне не нужны и что мне для моего совершенствования в науках вполне достаточно книг. Более того, в это время я уже сам стал записывать свой первый математический трактат. Однако пока я только читал, уединившись, я не привлекал к себе никакого недоброжелательного внимания, но, когда мои соученики и учителя увидели в моих руках калам и бумагу, я стал предметом их постоянных презрительных насмешек. Мои записи стали пропадать, мое уединение нарушалось шумными компаниями, и я был совершенно лишен возможности работать. Только моя природная уравновешенность удерживала меня от ответных действий, которыми, допусти я их, я бы уподобился этим скотам, но терпение мое все же подходило к пределу, и я стал всерьез задумываться о побеге из школы и из Самарканда, поскольку, как я считал, хакан Ибрахим просто забыл о моем существовании. Однако вскоре я убедился, что ошибся.

В самый разгар моих раздумий о побеге в Самарканд возвратился Абу Тахир. Этот молодой человек – он был всего лет на десять старше меня – много времени провел на службе у хакана в Бухаре. Он получил хорошее образование, и, когда в Самарканде освободилось место судьи, хакан, к которому уже давно поступали сведения о всякого рода безобразиях, творящихся в этом городе, отправил туда для наведения порядка Абу Тахира, наделив его самыми высокими полномочиями, и, как оказалось, среди особых поручений властителя Бухары было также приказание посетить школу и ознакомиться с тем, как продвигается моя учеба.

Абу Тахир прибыл в Самарканд в почетной одежде12 и был в школе уже на следующий день после своего приезда. Меня он нашел в весьма плачевном состоянии. Нервы мои были издерганы, и терпение мое находилось на пределе, но я сразу же почувствовал его ко мне симпатию. Даже в случайно подслушанных разговорах моих недругов я находил признания моей красоты. «Прекрасный нищий» или «нищий Йусуф»13 – так они за моей спиной называли меня. Видимо, не остался равнодушен к моему юному облику и Абу Тахир. Он весьма подробно расспрашивал меня о моем учении. Наш разговор велся то на фарси, то на арабском, которым я в совершенстве овладел еще в Нишапуре. Через полчаса нашей беседы ему стало ясно, что кроме вреда мое дальнейшее пребывание в этой школе мне ничего не принесет, и объявил управителю школы и учителям, что волею хакана он забирает меня от них, а я отправился укладывать в дорожный мешок свои нехитрые пожитки. Важнейшим среди них были мои заметки на арабском языке к задуманному мной трактату по проблемам «алгебры» и «алмукабалы» – «восполнения» и «противопоставления».

Жизнь моя переменилась самым чудесным образом. Мне была отведена светлая комната в небольшом, но очень уютном дворце Абу Тахира. Дворец этот стоял в глубине обширного и прекрасного плодового сада. В этом саду моим взорам наглядно предстала смена поколений: рядом с высокими абрикосовыми деревьями, чьи кроны упирались в синее небо, соседствовали зрелые красавцы, ветви которых прогибались под тяжестью плодов, а между ними повсюду пробивалась молодая поросль, ожидавшая, когда величественные старики уступят ей свое место. Я же, глядя на могучие старые деревья, представлял себе этот сад в те времена, когда они были юными и сгибались или колебались, как тростник, от того самого ветерка, который теперь лишь еле заметно перебирает их листья. Мне потом казалось, что именно тогда, выходя навстречу утреннему солнцу в этот волшебный сад, я впервые прикоснулся к сокровенным тайнам Всевышнего Йезида14.

С моими учеными планами дело, к сожалению, обстояло не столь благополучно, как с усвоением высшей философии бытия. Вольготная жизнь, отсутствие какого-либо режима и возможность когда угодно взять в руки калам и бумагу возымели обратное действие, и я проводил свое время в доме Абу Тахира в лени и праздности. Сам же Абу Тахир в те редкие свободные часы, которые ему иногда удавалось выкраивать среди тысячи дел, свалившихся на него, как на главного судью в неустроенном Самарканде, с доброй улыбкой наблюдал за мной и, если позволяло время, вел со мной непродолжительные беседы сам или в присутствии своих друзей. Его образование выходило далеко за рамки фикха15. Он хорошо знал философию обоих миров16 и ориентировался в вопросах математики, и, когда одну из своих бесед он осторожно подвел к проблемам алгебры, мне вдруг так страстно захотелось вернуться к своим занятиям, что я с трудом смог дождаться конца этого нашего с ним разговора, и, когда он завершился, я ринулся в свою комнату и достал из еще не распакованного дорожного мешка свои записки, и стройные формулы и безупречные геометрические образы стали толпой возвращаться ко мне из глубин забвения. Беседа с Абу Тахиром, видимо, сыграла в моем поспешном возвращении к наукам такую же роль, как песня Абу Абдалло о ветре Мульяна, вызвавшая поспешное возвращение в Бухару из Герата царя Насра ибн Ахмеда Саманида, услышавшего ее из уст великого поэта…

Я, однако, не знал, каким временем я располагаю и сколько месяцев и лет мне суждено еще прожить в гостеприимном доме Абу Тахира и в окружении его близких и друзей. И поэтому, когда я возвратился к своим ученым занятиям и перечитал свои заметки, я увидел, что, с одной стороны, решение всех поставленных мною перед собой алгебраических задач займет еще несколько лет, а с другой,- что того, что уже сделано, хватит на небольшой трактат, который сам по себе поможет мне, шестнадцатилетнему юнцу, создать себе серьезную репутацию, и я решил сначала завершить его, а потом уже приняться за более обширное сочинение.

Мои впечатления от недавно пережитых унижений в школе были еще сильны, и я поэтому не удержался от того, чтобы в этом своем первом трактате помянуть недобрым словом тех, кто хвастлив, тщеславен и бессилен и чьи головы и души не вмещают ничего, кроме, разве что, чего-нибудь малозначительного из наук, а потом эта усвоенная ими малость кажется им исчерпывающей все содержание Знания.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: