Услыхав эту фразу, произнесенную шопотом, нотариус посмотрел на Маргариту, входившую через садовую дверь вместе с Габриэлем и Фелицией, и сказал:

— Ваша дочь никогда еще не была так хороша, как сейчас.

Госпожа Клаас, усевшаяся в кресле с маленьким Жаном на коленях, подняла голову и взглянула на дочь и нотариуса с притворным безразличием.

Пьеркен был среднего роста, ни толст, ни худ, его красивое, но заурядное лицо выражало печаль, — свидетельствовавшую, впрочем, скорее об огорчениях, чем о меланхолии, — и мечтательность, скорее неопределенную, чем насыщенную мыслями; он слыл мизантропом, но был слишком корыстен, слишком жаден, чтобы всерьез ссориться со светом. Взгляд, обычно уходящий куда-то в пространство, безразличное выражение лица, подчеркнутая молчаливость, казалось, свидетельствовали о глубине души, на самом же деле скрывали под собой пустоту и ничтожество нотариуса, занятого исключительно только соблюдением материальных интересов, впрочем, не настолько еще старого, чтобы не испытывать зависти. Его стремление сблизиться с домом Клаасов можно было бы объяснить безграничной преданностью, если бы здесь не служила подоплекой жадность. Он казался щедрым, но прекрасно все рассчитывал. Сам того не сознавая, он в зависимости от обстоятельств держался с Клаасами по-разному: бывал, как то свойственно обычно всем дельцам, резок, груб и ворчлив, когда думал, что Клаас разорился; а потом в его манерах начинали сквозить любезность, сговорчивость, почти раболепие, как только являлось предположение, что работы родственника сулят удачу. То он видел в Маргарите Клаас инфанту, к которой и приблизиться нельзя простому нотариусу, то считал ее бедной девушкой, которая была бы чрезвычайно счастлива его предложением. Он был простодушным провинциалом, истым фламандцем, даже не лишенным чувства преданности и доброты; но его наивный эгоизм не давал этим достоинствам развиться в полную меру, а некоторые смешные черты портили его. Г-жа Клаас вдруг вспомнила, каким сухим тоном разговаривал с ней нотариус на паперти св. Петра, и заметила, как от одной ее фразы изменилось все его обращение; она догадалась о его замыслах и внимательно взглядывала на дочь, желая прочесть в ее душе, что та думает о кузене, — однако, кроме полнейшего безразличия, ничего в ней не приметила. Некоторое время разговор вращался около городских новостей, потом хозяин дома спустился из своей спальни, откуда, к невыразимому удовольствию жены, уже несколько минут как доносился скрип сапог по паркету. В этом скрипе угадывалась походка, какая бывает у человека молодого и подвижного, она возвещала о полном преображении, и г-жа Клаас так нетерпеливо ожидала прихода мужа, что едва уняла дрожь, когда он стал спускаться с лестницы. Валтасар вскоре появился в модном тогда костюме. На нем были до блеска начищенные сапоги с отворотами, позволявшие видеть верхнюю часть белых шелковых чулок, панталоны из синего казимира с золотыми пуговицами, белый, в цветочках, жилет и синий фрак. Он побрился, причесал волосы, надушил голову, обстриг ногти и вымыл руки с такой тщательностью, что для тех, кто недавно его видел, показался неузнаваемым. Дети его, жена и нотариус вместо полубезумного старика увидали сорокалетнего мужчину, на лице у которого была написана обаятельная приветливость и любезность. Худоба и впалые щеки, изобличавшие усталость и страдания, придавали ему, казалось, даже особую приятность.

— Здравствуйте, Пьеркен, — сказал Валтасар Клаас.

Вновь став отцом и мужем, химик взял младшего своего сына с колен жены и стал его подкидывать в воздух.

— Посмотрите на этого малыша, — сказал он нотариусу. — При виде этого прелестного существа не возникает ли у вас желание жениться? Поверьте, мой милый, семейные радости могут во всем утешить. Гоп-ля! Гоп-ля! приговаривал он, высоко поднимая Жана и опуская его на землю. — Гоп-ля!

Ребенок заливался смехом, то взлетая к потолку, то опускаясь до пола. Мать отвернулась, чтобы не выдать душевного волнения, вызванного в ней этой игрою, казалось бы, такой простой, но представлявшей для нее целый домашний переворот.

— Посмотрим, что ты за человек, — сказал Валтасар, ставя сына на паркет и бросаясь в кресло. Ребенок подбежал к отцу, его привлекал блеск золотых пуговиц, украшавших панталоны над отворотами сапог.

— Ах ты, малыш! — сказал отец, обнимая его. — Настоящий Клаас, молодец! Ну, Габриэль, как поживает дядюшка Морильон? — сказал он старшему сыну, трепля его за ухо. — Доблестно одолеваешь переводы с латинского и на латинский? Собаку съел в математике?

Потом Валтасар поднялся, подошел к Пьеркену и сказал с присущей ему приветливой вежливостью:

— Дорогой мой, у вас, вероятно, есть ко мне дела? — Затем взял его под руку и увлек в сад, добавив: — Взгляните на мои тюльпаны…

Госпожа Клаас проводила мужа глазами и не могла сдержать радости, видя, что он опять молод и приветлив, что он опять стал самим собою; она поднялась с кресла, обняла дочь за талию и, целуя ее, сказала:

— Милая Маргарита, дитя мое дорогое, сегодня я люблю тебя еще больше, чем всегда.

— Давно уже я не видала, чтобы отец был так мил, — заметила дочь.

Лемюлькинье доложил, что обед подан. Чтобы не итти под руку с Пьеркеном, г-жа Клаас взяла сама руку Валтасара, и все семейство перешло в столовую.

Эта комната, где на потолке выступали обнаженные балки, правда, украшенные росписью, каждый год промывавшиеся и прочищавшиеся, была украшена высокими дубовыми поставцами, где виднелись любопытнейшие экземпляры посуды, переходившей по наследству. Стены были обиты лиловой кожей, по которой золотом были вытеснены охотничьи сцены. Над поставцами там и сям блестели искусно расположенные перья необыкновенных птиц и редкие раковины. От начала XVI века сохранились здесь кресла прямоугольной формы, с витыми столбиками и небольшой спинкой, обитые гобеленовой тканью и отделанные бахромою, кресла столь распространенные в старину, что Рафаэль изобразил одно из них на картине, именуемой «Мадонна в кресле». Дерево почернело, но золоченые гвоздики сияли точно новые, заботливо подновляемая обивка радовала глаз своим красным цветом. Вся Фландрия оживала здесь вместе с нововведениями, пришедшими некогда из Испании. На столе графины и бутылки отличались тем почтенным видом, какой придает им старинная пузатая форма. Бокалы были именно те бокалы давних времен, высокие, на ножках, какие можно видеть на всех картинах голландской или фламандской школы. Фаянсовая посуда, украшенная цветными фигурами в манере Бернара де Палисси, вышла из английского завода Веджвуда. Массивные серебряные приборы, граненые и с выпуклым орнаментом, настоящее фамильное серебро, состоящее из предметов разнообразных на вид, разной формы и чекана, напоминали о начале благосостояния Клаасов и о постепенном росте их богатства. Салфетки были бахромчатые, на испанский манер. Что касается столового белья, то всякий поймет — его великолепие было для Клаасов вопросом чести. Это убранство стола, это серебро предназначались для повседневного употребления. В переднем доме, где давались праздники, была особо роскошная утварь, и то, что все ее чудеса предназначались лишь для торжественных дней, сообщало ей печать величия, исчезающую при ежедневном употреблении, когда вещи, так сказать, роняют свое достоинство. В заднем доме все носило отпечаток патриархального простодушия. Наконец, прелестная подробность: в саду но стене дома, под самыми окнами, тянулась виноградная лоза, своими отростками окаймлявшая окна со всех сторон.

— Вы остаетесь верны традициям, — сказал Пьеркен, получая тарелку тимьянового супа, в который фламандские и голландские поварихи кладут шарики, скатанные из мяса и ломтики поджаренного хлеба, — вот воскресный суп, какой бывал в обычае у наших отцов. Только в вашем доме да у моего дяди Дэраке и подается этот традиционный нидерландский суп… Ах, виноват, старик Саварон де Саварюс с гордостью угощает им у себя в Турнэ, но в остальных местах старая Фландрия исчезает. Теперь мебель делается в античном стиле, только и видишь, что каски, щиты, копья и ликторские фасции. Всякий перестраивает свой дом, продает старую мебель, переплавляет серебро или выменивает на севрский фарфор, который не стоит ни старого саксонского, ни китайского. О, что до меня, то я фламандец душою. Сердце обливается кровью, когда вижу, что медники покупают по цене дерева или железного лома нашу прекрасную мебель, инкрустированную медью или оловом. Мне кажется, происходят резкие перемены в быте. Все, вплоть до искусства, решительно ухудшается. Раз приходится торопиться, ничто не получает добросовестной отделки. Во время моей последней поездки в Париж меня сводили посмотреть картины, выставленные в Лувре. Честное слово, только для ширм годятся все эти холсты, без воздуха, без глубины. Художники боятся колорита. И они-то хотят, я слыхал, низвергнуть нашу старую школу… Ай-ай!..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: