Итак, восстановив было свой пышный образ жизни, дом Клаасов вскоре прекратил приемы, и замкнутость его стала еще полнее. Валтасар уже не праздновал годовщины свадьбы, но город Дуэ этому не удивлялся. Сначала болезнь г-жи Клаас явилась достаточным оправданием такой перемены; затем расплата с долгами приостановила злословие; наконец постигшие Фландрию политические превратности, война Ста дней, иноземная оккупация отвлекли от химика общее внимание. В течение этих двух лет город так часто бывал накануне своего падения, так беспрерывно занимали его то французы, то вражеские войска, столько побывало здесь иностранцев, столько деревенских жителей нашло здесь себе приют, интересы стольких людей были задеты, стольким людям угрожала гибель, столько произошло перемен и несчастий, что всякий думал лишь о себе. Лишь аббат де Солис и его племянник, да оба брата Пьеркена навещали г-жу Клаас, для которой зима 1814–1815 года была мучительнейшей агонией. Муж редко приходил поговорить с ней. Правда, после обеда он часами просиживал неподалеку от нее, но так как у нее не хватало сил поддерживать долгий разговор, он произносил две-три фразы, вечно одни и те же, садился, умолкал, и в зале воцарялось ужасающее молчание. Разнообразилась эта монотонная жизнь лишь тем, что иногда аббат де Солис с племянником приходили провести вечер в доме Клаасов. Пока аббат играл в триктрак с Валтасаром, Маргарита разговаривала с Эммануилом у постели матери, которая улыбалась невинным их радостям, не давая заметить, каким печальным и в то же время благостным для измученной ее души было свежее веяние девственной любви, переливающейся через край то в одном, то в другом слове. Какая-нибудь интонация голоса, таившая в себе чары для этих юных существ, разбивала ей сердце, перехваченный ею взгляд, которым они говорили без слов, повергал ее, полумертвую, в воспоминания о счастливой молодости, и тем более горьким становилось настоящее. У Эммануила и Маргариты было достаточно чуткости, чтобы воздерживаться от милых ребячеств любви и не растравлять ран больного сердца, о которых они инстинктивно догадывались. Еще никто не отметил, что у чувств есть своя собственная жизнь, что природа их зависит от обстоятельств, среди которых они родились; они хранят и черты тех мест, где выросли, и отпечаток идей, повлиявших на их развитие. Есть страсти, никогда не утрачивающие первоначальной пылкости, — и такой была страсть г-жи Клаас к мужу; есть чувства, которым все улыбается, они всегда сохраняют свою утреннюю веселость, жатва радостей никогда не обходится у них без смеха и праздников; но встречается и любовь, которой суждено существовать лишь в оправе меланхолии, в обрамлении горя; трудно, недешево даются ей радости, омраченные опасениями, отравленные муками совести или полные отчаяния. Любовь, глубоко таившаяся в сердце Эммануила и Маргариты, хотя оба они еще не понимали, что дело идет о любви, это чувство, расцветшее под мрачным сводом галереи Клаасов, рядом со старым суровым аббатом, в минуту молчания и покоя, их любовь, серьезная и скромная, но обильная нежными оттенками, сладостными желаниями, вкушаемыми тайно, как гроздь, украдкой сорванная в винограднике, — их любовь восприняла те коричневые тона, те серые оттенки, которые господствовали вокруг при ее начале. Не смея у скорбного ложа решиться на какое-либо живое проявление любви, два эти юные существа, сами того не зная, лишь умножали свои радости, не давая им выхода и тем запечатлевая их в глубине сердца. Радостями полны были для них и заботы о больной, которые любил разделять Эммануил, счастливый тем, что может присоединиться к Маргарите, заранее становясь сыном ее матери. Меланхолическая благодарность на устах молодой девушки заменяла сладенькие речи влюбленных. Когда они обменивались взглядом, их радостные вздохи из глубины сердца мало отличались от вздохов, исторгаемых зрелищем материнской скорби. Редкие счастливые минуты косвенных признаний, недосказанных слов обета, подавленных порывов откровенности, можно сравнить с аллегориями Рафаэля, написанными на черном фоне. В обоих жила одна и та же уверенность, в которой они не признавались друг другу; они знали, что где-то над ними светит солнце, но представить себе не могли, какой ветер разгонит тяжелые черные тучи, нависшие над их головами; они сомневались в будущем и, боясь, что страдания всегда будут его спутником, робко пребывали в сумерках, не смея произнести: «Кончим день вместе?»

За своею нежностью к детям г-жа Клаас, впрочем, благородно прятала те мысли, в которых не признавалась и сама себе. Судьба детей не вселяла в нее ни трепета, ни ужаса, они были для нее утешением, но не были для нее всей ее жизнью: ими она жила, а умирала из-за Валтасара. Как бы тяжело ни было для нее присутствие мужа, погруженного в раздумье по целым часам и лишь время от времени безразлично взглядывавшего на нее, но только в эти жестокие минуты забывала она о своих горестях. Равнодушие Валтасара к умирающей жене показалось бы преступным любому постороннему свидетелю; но г-жа Клаас и ее дочери к этому привыкли, они знали его сердце и прощали ему. Если среди дня у г-жи Клаас наступал новый опасный приступ, если она чувствовала себя хуже и, казалось, вот-вот умрет, во всем доме и во всем городе один только Клаас не знал об этом; знал Лемюлькинье, его лакей; но ни дочери Клааса, которым мать приказывала молчать, ни сама жена не сообщали ему об опасностях, которым подвергалось существо, некогда столь пылко любимое. Как только раздавались шаги его в галерее, когда он шел обедать, г-жа Клаас была счастлива: она его увидит; она собиралась с силами, чтобы вкусить эту радость. В то мгновение, когда он входил, ее бледное, помертвелое лицо вспыхивало румянцем, под которым исчезали следы недуга; ученый подходил к постели, брал ее за руку и видел обманчивую наружность; ему одному Жозефина могла показаться здоровой. Когда он спрашивал: «Дорогая, как вы себя чувствуете?» — она отвечала: «Лучше, мой друг», — и этот рассеянный человек думал, что завтра она встанет, поправится. Валтасара настолько поглотили занятия, что болезнь, грозившую жене смертью, он принимал за простое недомогание. Для всех умирающая, в его глазах она полна была жизни. Последний год привел к тому, что существование супругов пошло совсем врозь. Спал Клаас отдельно от жены, вставал рано утром и запирался у себя в лаборатории или в кабинете; виделся он с нею только в присутствии дочерей или двух-трех друзей и поэтому отвык от нее. У двух существ, некогда приучившихся думать заодно, теперь лишь изредка бывали минуты непринужденных задушевных встреч, составляющих жизнь сердца; наконец, прекратились и эти редкие радости. Телесные страдания пришли на выручку бедной женщине и помогли ей выносить утрату, иначе, если бы в ней еще сохранилась жизнь, сама эта разлука убила бы ее. Она чувствовала невыносимые боли и порою бывала рада, что их не видит тот, кого она все еще любила. Когда по вечерам играли в триктрак, она наблюдала за Валтасаром и, зная, что он по-своему счастлив, сама разделяла это счастье, добытое ею для него. Она довольствовалась таким убогим наслаждением, она не спрашивала себя, любят ли ее, она старалась верить в его любовь и скользила по тонкому слою льда, не смея твердо на него стать, боясь проломить его и утопить сердце в ужасной пустоте. Так как этот покой ничем не нарушался, так как недуг, медленно снедавший г-жу Клаас, способствовал душевной умиротворенности, удерживая супружескую любовь в пассивном состоянии, то больная кое-как дотянула до начала 1816 года.

В конце февраля нотариус Пьеркен нанес удар, который должен был столкнуть в могилу женщину с ангельской, почти безгрешной душою, — как говорил аббат де Солис.

— Знаете, — сказал ей нотариус на ухо, улучив минуту, когда дочери не могли слышать их разговора, — господин Клаас поручил мне занять триста тысяч франков под залог его имущества, примите меры, чтобы не были разорены ваши дети.

Жозефина сложила руки и возвела глаза вверх, потом поблагодарила нотариуса любезным кивком головы и печальной улыбкой, растрогавшей его. Слова его были ударом кинжала, смертельным для Пепиты. В тот день она отдалась размышлениям, от которых переполнялось печалью ее сердце, она оказалась в положении путника, когда он, потеряв равновесие от толчка легкого камешка, падает в пропасть, по краю которой долго и смело шагал. Когда нотариус ушел, г-жа Клаас велела Маргарите подать письменные принадлежности, собралась с силами и стала писать завещание. Не раз она останавливалась и смотрела на дочь. Час признаний настал. С тех пор как заболела мать, Маргарита вела все хозяйство и настолько оправдывала надежды умирающей, что г-жа Клаас без отчаяния взирала на будущее, видя себя возрожденной в этом ангеле, любящем и сильном. Разумеется, обе женщины предчувствовали, какими скорбными мыслями придется им поделиться друг с другом, дочь смотрела на мать, едва только та посмотрит на нее, и у обеих на глаза навертывались слезы. Несколько раз, когда Жозефина отрывалась от бумаги, Маргарита произносила: «Мама?» — точно желая поговорить; потом останавливалась, будто ей нехватало дыхания, но мать, поглощенная предсмертными мыслями, не спрашивала, что значит этот вопрос. Наконец, г-жа Клаас стала запечатывать письмо; Маргарита, державшая перед ней свечу, скромно отошла, чтобы не видеть надписи.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: