6

— Ту-ту-у-ут-ты? — ревет паровоз. Мощный надежный, прочно поставленный на рельсы, чтобы никогда не сбиться с пути. Тут, тут я. Вперед, паровоз, лети, паровоз, веселее стучите, колесики. Без остановок стучите до тихого российского городка, где стоит рядом с тюрьмой и церковью родной мальчишкин дом, детприемник, в котором сегодня временно проживают почти его братья — Кастрюк, Жуков, Лисицын, где спит сейчас почти его мать — Мария Петровна и... Тамара.

Ты ждешь мальчишку, детприемник, вы ждете его, Кастрюк, Жуков, Лисицын, Мария Петровна и... Тамара? Скоро он грохнет кулаком в промороженные двери, и они откроются. Откроются, чтобы снова закрыться за его спиной. Но они укроют его от города Клинска, спрячут от прошлого. И кончится морозная стынь; день расцветится солнцем, и засияет, заплавится от него снег. Вперед, паровоз, судьбе и мальчишечьему счастью навстречу! Ехай, ехай, мальчик, не боись!

Холодно, адски холодно в стальной норе индустриальной фермы. Вселенский холод кошмарами пережитого, подслушанного и придуманного входит в беспризорное тело. Этот холод еще долго будет настигать его всюду. Он живет и долго будет еще жить не только в нем, будет колотить послевоенными хинно-желтыми лихорадками его тело. Холод одиночества, обреченности и цепкой его памяти.

Сверлят пространство и темень дышла паровозов. И в такт им спешит-спешит черный фашистский пес-призрак. Он и во сне ни на минуту не отстает от Андрея, не отстает от товарняка. Черной бесплотной тенью скользит над землей, лесом, горами, равнинами и мальчишескими снами. И вот-вот настигнет мальчишку, оскалит заросшую злой черной шерстью пасть и слизнет его. Холод и ужас сковывают тело в немом крике: быстрее разматывайтесь, шпалы, наддай, паровозик! Дед Архип, шурни уголька в топку, не выдай своего Леньку.

Андрей вываливается из своей стальной норы. Но ни руки, ни ноги не держат тело. Подламываются, как лапы истощенного зимней спячкой зверя. Надо разогревать тело, выгонять из него цепенящее безразличие. Бегом по вагону. Тридцать шагов по ребристому железному полу вперед, тридцать назад. До бесконечности, до тепла. Розовый рассвет встает над головой. В самом ли деле это рассвет или приближается большой огненный город, из железной ямы не понять.

По скобам, приваренным к высоким стенкам вагона, Андрей поднимается вверх: «Энск-I» — мелькает горящее зеленым и красным название города. Паровоз притормаживает. Это еще не конец пути — всего лишь остановка. Назад, назад в вагон, сиди и нишкни, мальчишечка. В этом городе тебя уже ждут не спящие ни днем ни ночью дяди-милиционеры. Где-нибудь в закутке привокзального КПЗ они отогреют твое тело, отогреют, спасут от холодной смерти в приливе милосердия, служебного и человеческого участия к тебе. Но нужно ли тебе такое спасение, и его ли ты ищешь, мальчишечка?.. Он бежит от того, от чего никому еще не удавалось убежать, — только он пока не знает этого, и в этом его счастье, и дай ему бог никогда не узнать этого. Он бежит от жизни, из этого чадного дымного дня. Дня израненного, насквозь прошитого пулями, иссеченного осколками бомб и снарядов; дня на костылях, одетого во все еще солдатское, но уже подпоясавшегося конопляной веревкой, веревкой, зажавшей его крик и стон. Бежит из дня, живущего больше в землянках, чем в домах, жующего чаще отруби, чем хлеб, дышащего больше порохом, чем воздухом. Нет на всей его большой земле воздуха без пороха. Все отравлено порохом, не только хлеб, не только земля, но и желания, и возможности людские.

В дне, из которого ты бежишь, за твоей спиной, струпатые землянки «полярников», покрытые коростой руки и изъеденные трахомой глаза твоих сверстников, живые кресты-сосны на могилах твоих родителей. И бродят у этих сосен, землянок и могил, возле живых и мертвых, детей и взрослых фашистские призраки-псы, не дают покоя мертвым, вгоняют в холодный пот живых. И живые сегодня встают с кирками, топорами и боронами, чтобы навсегда заступить дорогу черным псам, вытравить о них память.

Там, куда ты рвешься, такой же день, и живим он таким же воздухом, И черный пес-призрак ходит теми же стежками, дышит таким же пороховым гаром. Его гаром-дыханием отравлены и Робя, и Лиса, и Тамара, и... взрослые. Потому взрослые и не могут тебе сегодня ничем помочь. День один, и солнце для них и для тебя стоит над землей одно. И все одинаково рвутся из этого дня. Взваливают на плечи порой непосильное. Ты тоже на их плечах. На их плечах детприемники, развалины, мертвые и живые, голод и стон. Все в одной торбе — и соль и пшеница... Разве посильно это человеку? Но только так и надо в этой жизни. Так и надо, если хочешь дождаться следующего дня, если хочешь, чтобы он был не на костылях, сбросил и сжег иссеченную шинель, загои́л струпатую землю, накормил ее, дал вдохнуть ей вместо пороха запах колосящихся хлебов.

«С горок не спускать», «Не кантовать», — выбивала дробь Андреева ферма. «С горок не спускать», «Не кантовать», — бормотал, предупреждал сцепщиков, милиционеров, приближающуюся станцию Андрей.

Энск-I — опасная станция. Это знают все беспризорники от Клинска до Москвы. Знает и Андрей, В первый раз на этой станции он чудом ушел от красноголовиков. Тогда из вагона товарняка его выгнало любопытство, потому что в мире нет более любознательных людей, чем беспризорники. Беспризорник и становится настоящим беспризорником, лишь когда познает все о станциях, вокзалах, милиции города, когда его память может служить путеводителем для его товарищей.

С целью расширения кругозора и вышел тогда на перрон Энска-I Андрей. Вышел потому, что это был первый областной огромный город на его пути. И в этом городе находился второй по величине и красоте вокзал в мире (первым считался новосибирский, пока на его фасаде не появилась трещина). Так что миновать Энск-I, не посмотрев вокзала, было просто невозможно. И Андрей, разинув рот, смотрел на бородатых и приземистых партизан, нарисованных прямо на каменной стене. Они словно пытались уйти с этой стены, и вели их алые ленты на косматых шапках, до того здорово были нарисованы эти ленты. И мир для Андрея распахнулся, стал понятнее и ближе ему, потому что этот Энск-I, оказывается, точно такой же, как и его родной Клинск. Лучше один раз увидеть, чем десять раз услышать. А Андрей даже потрогал руками нарисованных на стене бородачей.

Потрогал и затрепетал от радости, что свет хоть, оказывается, и велик, но и за Клинском есть добрые, настоящие люди. Значит, не пропадет он в этом мире, не затеряется. И пошел он уже по перрону от вокзала с любовью к незнакомому городу и его людям, с любовью к этому миру, с тайной надеждой, что он отыщет, встретит на своем пути не нарисованную масляными красками по каменной стене доброту и силу, а настоящую.

И встретил. Полупустынный осенний перрон, привокзальный, уже лишенный красок сквер вдруг вспыхнули, расцвели голубым, как может только в одно утро расцветать лен. Перрон, сквер — все вокруг заполнили летчики, голубые фуражки, голубые петлицы. Ну просто невероятно, сколько у нас летчиков. Они расцветили и согрели Энск-I и его, Андрея, согрели, с летчиками на войне ничего не случилось, значит, и с ним ничего не случится. И Андрей налился их смехом и весельем, впитал их смех, и улыбки, и веру.

Он долго, пока не онемели руки, махал поезду, увозящему летчиков, бежал за ним следом. И, возвращаясь, беспечный, всесильный, едва не попался. Навстречу Андрею шел милиционер. Андрей заметил его издали, но и в голову не пришло, что милиционер примет его за чужого, за беспризорника. А кроме того, надо было еще выяснить, правда это или враки, что у энских милиционеров в кобуре вместо наганов тряпки. Так говорили ему: в Энске столько милиционеров, что на всех не хватает наганов. Вот и ходят они с тряпками в кобуре.

У этого же милиционера наган всамделишный, потому что из кобуры торчало железное колечко, в которое был продет болтающийся сыромятный ремешок. И Андрей и милиционер, как только встретились их глаза, поняли друг друга.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: