— Что ты умеешь делать?
— Ничего.
Гмыря-Павелецкий придавил папиросу, тщательно размял ее в пепельнице, изодрал почти в клочья всю. И, загашенную, все продолжал давить и давить в пепельнице, будто мозжил голову змее.
— Да, дорогой ты человек, Тамара Николаевна Никошвили. Столько лет ты на гособеспечении, ела наш честный хлеб, не можем мы себе позволить, чтобы ты теперь ела дурной хлеб. Вот потому я здесь и сижу. Ясно, Тамара Николаевна Никошвили?
— Ясно, — сказала Тамара, хотя ей не все было ясно. — У вас, я слышала, несчастье?..
— От кого же ты это слышала? — Лед в его глазах перестал плавиться. Мороз там был и ясность, как в полуденном небе в мороз.
— Так, слышала... — смешалась Тамара.
— Нет у меня несчастья, Тамара Николаевна Никошвили... Несчастные трое пацанов попытались сделать несчастным четвертого. Но он будет счастливым. Будет. У него есть отец и мать. И те трое тоже будут счастливыми, хотя у них никого нет. — И неожиданно для Тамары Гмыря-Павелецкий вдруг доверительно спросил у нее:
— Много горя в детдоме, в колонии?
— Как везде, — подумав с минуту, но так и не решив, где этого горя сейчас больше — в детдомах, в колониях или в домах, городах и селах.
— Трое колонистов... — устало сказал Гмыря, — трое колонистов напали на моего сына, выбили ему глаз. Я сам когда-то отправил их в колонию... Для детдома они уже были переростки, для работы — недоростки... Они сбежали из колонии... Ты тоже будешь мстить своим воспитателям?
— Не всем, но некоторым стоит. Тем... Тем... — И замолчала, припоминая тех, кого не могла простить и назвать не могла, боясь обидеть Гмырю, боясь, чтобы он не усмотрел в себе сходства с ними.
— Тем стоит, — сказал Гмыря. Убежденно сказал, без подыгрыша, без втирания в доверие. Поверил ей, что не всем людям надо прощать на этой земле обиды. — Вот потому я и сижу здесь, на этом месте, и буду сидеть.
— И бабка Наста сидит...
— ...и бабка Наста сидит. И мы пока тоже такие же. Но станем другими вместе с вами.
— Кто станет, а кто и нет. Я вот уже от дороги не могу отвыкнуть.
— Мы разбили фашистов. Победили фашизм. А в своем доме легче навести порядок. Не можем мы не навести в своем доме порядок. Ты в своем доме, Тамара... Уже пора отдыхать. Иди, — сказал он, — иди, Тамара Николаевна Никошвили. Не знаю, почему, но я тебе верю. Я буду думать. А с завтрашнего дня печи здесь, в канцелярии, будешь топить ты. Только в мою не бросай много дров. Я не люблю, когда жарко... Если что, на завод пойдешь работать, к станку?
— Пойду.
— Нету пока еще в нашем городе, Тамара, заводов. Отпадает пока, но будут, будут. Топи пока печи. А я распоряжусь, чтобы тебя свободно выпускали. Не убежишь ведь?
— Не убегу, — ответила Тамара. И подумала: не удержался все-таки, спросил. Но Гмыря-Павелецкий тут же спохватился:
— Это я так, по привычке. А убежишь, горько будет, только и беды.
И Тамара пошла. Она успела как раз к отбою, к тому времени, которое обозначено в режиме дня детприемника отдыхом. И ребята и девчата тяжело и неохотно готовились к этому отдыху, к ночи.
13
Андрей чутко прислушивался к тому, что происходит в зале и на улице, слушал шаги входящих. На лица их не смотрел, следил за их ногами. Бурки, катанки, сапоги и лапти выплывали и прорисовывались во взвихренных спиралях морозного воздуха. И от пристального вглядывания в них слегка кружилась голова, и казалось, что он лежит не на диване, а движется, едет в поезде.
Несмотря на этот обман и оцепенение, Андрей еще до гудка паровоза, еще до различимого стука колес уловил приближение к станции поезда и тут же снялся с дивана. Товарняк был не из тех, которым можно радоваться: на весь состав, не считая кондукторской, запретной, лишь одна подходящая тормозная площадка, да и та у теплушки с солдатами. Но Андрей решил во что бы то ни стало уехать именно этим товарняком и поверил, что уедет, переполнился радостью дороги. Той особой радостью, которая приходила вместе с яростью, бешенством и верой. И все невозможное становилось возможным. Неудача оборачивалась удачей. А частые неудачи лишь приучали его крепче держаться на ногах. Становиться всегда на ноги, как кошка, с какой бы высоты ее ни сбросили.
Прежде Андрей только и знал прятаться и уходить от людей, уходить не из недоверия к ним, а просто чтобы не мельтешить перед глазами, не напоминать им о себе, когда уже больше невмоготу. Но он уже не раз изменял этому правилу. И сейчас приспел тот самый момент. Андрей решил обратиться к людям, солдатам. Солдатам, не сознавая почему, он доверял.
Сейчас надо было только выбрать удачный момент и попроситься в теплушку. Он выжидал этот момент долго, прячась за стволами обескоренного и усохшего тополя, издали, из темени, наблюдая за всем происходящим. Вот молодцевато прошагал офицер. Прозвучали слова команды. И теплушка вытолкнула из своего красно мерцающего чрева двоих солдат. Солдаты побежали к голове состава и сгинули во тьме. Но скоро появились вновь, сгибаясь под тяжестью двух закрытых бачков.
— Оживайте, принимайте, — весело шумнули в полураскрытую дверь вагона.
— Что? — не торопились в вагоне.
— Щи да каша — пища наша. Украинский борщ и шрапнель с салом.
И бачки уплыли в теплушку, и солдаты исчезли в ней. Тут Андрей и затосковал и обрадовался одновременно. Затосковал, потому что сам почувствовал голод. Давно, очень давно не ел шрапнели — перловки с салом, а горячего борща не хлебал еще дольше. И если солдаты голодны так же, как он, они не скоро насытятся. Поезд может и уйти. А обрадовался он, потому что сытый человек сговорчивее голодного. Это давно известно. И Андрей закружил вокруг тополя. Отвязался от него, когда там, в теплушке, по его расчетам, обязаны были уже насытиться. И не ошибся, солдаты, видать, не только насытились, но и пересытились. Трое из них, смеясь и толкаясь, вывалились из вагона и пристроились к колесу.
Тут и подрулил к ним Андрей. Его приметили:
— Дуй к нам за компанию, мужик! Места хватит. Пристраивайся, чтобы колеса лучше крутились...
Начало было ничего, подходящее начало, обещающее.
— Мне до Малоярославца надо, — сказал Андрей, хотя надо было ему совсем не до Малоярославца, чуть поближе.
— Хватит и на Малоярославец, — не поняли его занятые делом солдаты.
— Мне надо в Малоярославец, — повторил Андрей, — бабушка померла...
— Померла? Родная или троюродная?
— Родная. — Андрея не испугало, что солдаты разгадали его ложь. Тут не во лжи дело, а в простоте. Чем проще, обычнее и очевиднее ложь, тем легче с людьми договориться. Начни врать сложно, все равно ведь не поверят и примут бог знает за кого, побоятся помочь. А так он весь для них как на ладони, свой, свойский парень.
— Сложная, брат, штука. Вторые сутки едем, а уже третья бабушка помирает. Останется Россия без бабушек.
— А ты, случаем, не сам ей помог отбросить копыта?
Вот этого Андрей не ждал от солдат. Не ждал, что с каши и борща можно так долго изгаляться над человеком. Что издеваются, это неплохо, но, когда без единого проблеска интереса и сочувствия к тебе, тут уж дело пахнет керосином. Тут уж шутки в сторону.
— Ну так возьмите меня сыном полка, — в отчаянье выдал самое затаенное Андрей. Выдал и замер. И солдаты разом иссякли, и юмор у них пропал. А Андрей, зажмурившись, ждал, как ждет бездомный пес пинка или куска хлеба.
— Эй, сержант, нарисуйся на минутку! — заставил его открыть глаза негромкий и вроде бы сочувствующий голос одного из троих.
— Молодые борзеют, — услышал он ответное из теплушки и приготовился бежать. Но надежда все еще теплилась в нем. Сержант спрыгнул на землю и набросился на солдат.
— Ну чего, салаги, старичка тревожите? Верешня, сколько мне осталось до дома?
— Месяц и пять суток, — вытянулся и щелкнул каблуками солдат, вызвавший сержанта. — Сделай еще одно доброе дело перед демобилизацией. Доставь внука к усопшей бабушке.