Вышли к рядам, где торговали скотом. Мужик в треухе с обтертым до кожи мехом продавал худую рыжую корову. Мужик был хмурый, и корова хмурая, она посмотрела на дядьку с Андреем, будто попросилась купить ее,
— Что просишь? — тронул за рукав дядька мужика.
Мужик назвал свою цену.
— А почем отдашь?
— Сотню спущу.
— А две?
— Две не могу. Если две, я ее на бойню отведу, себе дешевле будет. Бери, не прогадаешь, восемнадцать литров в день, да вот кормить нечем. Было б сено, ни за какие гроши такой бы коровы не продал.
— Так уж получилось... так уж получилось, — едва они отошли от мужика, затянул дядька. — Ты не гневайся, не гневайся на меня... С милицией вот доставляют домой. — Голос его сломался, и губы снова задрожали. Он взмахнул головой, хватил воздуха, как птица хватает на лету мошку. Спина его согнулась, жалко и немощно обмякли плечи. — Ты на меня не гневайся. И на женку мою не гневайся. Война, война проклятущая... А может, останешься, Андрей? Скажи, скажи мне правду, не тяни... Я тебе денег дам, продуктов дам... А хочешь, хочешь... я корову продам. Отведу тебя сам в детдом и корову на сберкнижку на твое имя положу. — И дядька оглянулся на мужика, торгующего коровой.
— Не надо мне коровы, — сказал Андрей и почувствовал, что не может он и никогда не сможет принять от дядьки жалости. О главном умолчал дядька, о смерти его отца и матери, о мине, заложенной им на лесной дороге. Он, Андрей, прощает его, не винит его, не судья он ему. Но нельзя, нельзя откупиться за смерть деньгами. Он прощает его без денег. Ему даже жалко его. Но лучше ему и дядьке жить порознь и далеко-далеко друг от друга, чтобы никогда не встретиться на этом свете, чтобы никогда ненароком даже не напомнить друг другу, что было здесь, в городе Клинске. А ему, Андрею, надо опять в детприемник. Там его родные, там у него все. Он детприемниковский, казенный, а не дядькин и теткин. Нечего ему быть довеском в дядькином доме. Дядьке прокормить бы семью да корову да самому до весны дожить. Андрей чужой и лишний в его доме.
— Ну так живи как знаешь, живи как знаешь, — сказал дядька. — Перед тобой я виноват, а перед твоими батьками — нет. Нет, запомни ж это... Батька твой тоже был партизаном. В одном отряде мы с ним были, только ему было приказано в городе пока сидеть...
И они закоулками и улочками отправились домой.
В школе Андрея приняли, будто ничего не случилось. Но именно в школе, а не дома он особенно остро почувствовал, что стал уже всем чужой, хотя в классе его посадили на прежнее место и все с тем же Витькой Гаращуком. А он был чужой и Гаращуку. Класс ушел от него, ушел согласно программе уже в третью четверть, а Андрей так и остался в первой и был уже обречен на второгодничество. Все это понимали, но делали вид, что не понимают. Одного они и вправду не могли понять: Андрей хотя и отстал по всем этим школьным программам, но за три месяца на три года перерос своих сверстников. И он каждый день готовился к побегу и не смел убежать. Решила все минута.
Произошло это на уроке математики. Вел ее седой и тихий старик, которому дозволялось курить в классе перед учениками, потому что жизнь его и силы кончились в Освенциме. Он, собственно, из этого своего Освенцима так и не вернулся в школу. Сам ли он выключил себя из жизни или в нем что-то выключили — неизвестно, и никогда и никто этого уже не узнает. Математик объяснял новый материал, из глубин непонятно как уцелевшей памяти извлекал иксы, игреки, математические формулы и знаки, в которых едва ли уже разбирался и сам. Поначалу Андрей пытался что-то понять из его объяснений, но не смог. Плюнул и принялся рисовать обломком мела на парте разные фигурки. В одном из них математику померещилась гитлеровская свастика. Закашлялся, сгреб Андрея в охапку и, синея от удушья, потащил к двери.
Андрей не успел и опомниться, как оказался в коридоре. Он не протестовал и не возмущался. Он радовался, что наконец-то во всем Клинске нашелся умный человек. В коридоре он дождался звонка с урока, подкараулил математика и заступил ему дорогу.
— Я не хотел, — сказал Андрей, благоговея перед старым учителем и смущаясь его. — Я не хотел рисовать того, что вы подумали, я не люблю... Но это все равно... Спасибо вам.
— О чем вы и кто вы? — удивился математик.
— Ваш ученик, — не менее математика удивился Андрей. — Теперь уже бывший ученик.
— Конечно, конечно, — сконфузился и заторопился математик. — Разорка ваша фамилия.
— Разорка, — подтвердил Андрей. — Но это неважно...
Старый учитель не дал ему договорить.
— Что вы мне сказали насчет бывшего ученика? — заторопился он. — Что за чушь? Почему бывший? Разорка ведь?
— Разорка, — сказал Андрей, уже полнясь неизъяснимой жалостью к этому чудаковатому математику.
— Вот и прекрасно, что вы Разорка...
— Ни сегодня, ни завтра — никогда вы меня больше не увидите.
— Как же так, как же так? — быть может, впервые после освобождения из лагеря старик увидел перед собой мальчишку. Но сил прислушаться к нему и рассмотреть его у него не было. Он испугался этого мальчишки. А может быть, не этого, может быть, другого, жившего до него, похожего на него. Уходят, уходят ученики. Гибнут дети. В печах, в печах...
— Я не в обиде на вас. И все это не из-за вас! — крикнул ему в обсыпанную перхотью спину Андрей. Математик тихо притворил за собой дверь учительской.
Весь следующий урок и короткую перемену до звонка Андрей писал записку дядьке с теткой: «...Вам будет тяжко, — писал он, — я это знаю. Но ничего сделать с собой не могу. Так будет лучше мне и вам. Не ищите меня, не тратьтесь на розыск. Был бы я вам родной, я бы остался. Но я не родной и уезжаю в...» Тут Андрей подумал и написал городок совсем в другой стороне. И еще сделал приписку для математика: «А Семен Захарович очень хороший человек. И я не в обиде на него, что он меня взял за шкирку. Это очень правильно. И пусть никто на меня не обижается».
Он положил записку в книгу, книгу — в парту, захлопнул крышку. И вышел из класса навсегда. А техничка уже сыпала медным колокольчиком по коридору. «Дилинь-дилинь-дилинь» звенело у него в ушах до самой станции.
И сейчас тоже задилинькало вдруг, но гораздо мелодичнее, чем тогда в школе. Ощущение было знакомое, и Андрей понял, что, если сейчас поезд не остановится, он не доберется до детприемника. Он вообще никуда не приедет. И успел еще подумать, где его могут разыскать дядька с теткой, бросятся по ложному следу или догадаются. Тогда в детприемнике ему делать нечего.
И тут почтовый начал тормозить. Остановка была короткой, но Андрей вспомнил, что в кармане у него сохранились еще два кусочка сахару и две конфеты. Кусочек сахару сейчас бы очень подкрепил его силы. Но Андрей не решился притронуться к нему, и вовсе не потому, что боялся оторваться от поручней вагона (хотя это тоже было страшно). Нарушился бы ровный счет сахара и конфет. А все это он приберег для Тамары. И пусть уж лучше, закоченев, он сорвется, чем притронется к сахару и конфетам.
Нехорошо, конечно, покупать девчонок сахаром и конфетами, стыдно ему будет вручать их Тамаре. Но вот хочется, и все тут. Вообще, в отношениях ребят и девушек очень много стыдного. Не того, запретного (об этом он и не думал), а так, уже в самом том, что вот есть парень, а есть девушка, и парень тянется к девушке. И все вокруг видят это и могут что-то подумать. Может, в том-то все и заключается, что могут подумать, и тебе стыдно. А не будь стыдно, ничего не было бы.
А так приходится переживать, и сладко переживать. И каждый раз у тебя захватывает дух, будто ты становишься птицей, отрываешься от земли и летишь, летишь над землей и не знаешь, опустишься вновь на землю или нет. Может, человек и был задуман птицей, и потому превращается в нее всякий раз, когда ему хорошо. Ведь когда человеку плохо, ему хочется провалиться сквозь землю и тело у него тяжелеет.
Но сейчас Андрею хорошо. Паровоз тоже птица, и почтовый — птица. Они парят над полями, и Андрей парит в синем сумраке надвигающегося вечера. И чепуха, будто ему плохо или холодно. Хорошо ему, тепло. Вот он сейчас может отпустить поручни и полететь на крыльях. Но этого делать, видимо, не стоит, потому что он легкий, ветер от почтового снесет его в сторону. Ему труднее будет лететь, чем паровозу, паровоз тяжелый, его ветер не снесет. А ему надо крепче держаться за поручни.