— А материальное положение твоей семьи какое?

— Как у всех.

— Хлеба вволю?

— От пуза, даже свинью одним белым кормили.

— Смотри ты, и не подавилась?

— Что она, не русская, что ли, белым хлебом давиться?

— А свинья-то была?

Андрей оторвал глаза от пола и посмотрел на начальника детприемника. Тот не насмехался над ним.

— Была свинья, — сказал Андрей, — подсвинок. Корове на сено перед моим приездом продали... Корова хлеба не ест, ей сена надо. — И неожиданно для себя: — А вы не злитесь на меня?

— За что же мне на тебя злиться?

Андрей смешался. Не мог он начальнику детприемника рассказать, что встречался с ним до этого в лагере. Не мог сказать, что он, Гмыря-Павелецкий, умер там, в лагере, из-за него. Умер, потому что отдал ему последний кусок хлеба, укрыл его своей шинелью от черного пса. И под испытующим взглядом Гмыри-Павелецкого он почувствовал вкус того давнего лагерного хлеба. Почувствовал, что и на этот раз Гмыря-Павелецкий спасет его, уже спас.

— Я видел, как вы уже раз умерли, — сказал Андрей. — Ведь вы уже раз умирали?

Гмыря засмеялся:

— Не раз, Андрей, и не два...

— Значит, долго будете жить... У нас так говорят: кто уже раз умирал и не умер, тот долго будет жить.

— Ясно, долго... Иди, гуляй до завтра. Завтра скажут. Но запомни, я вызывал тебя предупредить, чтобы на экспертизе ты не прибавлял себе годы. Ни к чему это тебе, Андрей. Иди без провожатых.

И Андрей, как на крыльях, помчался в зал. Впервые его пустили без «конвоя». Значит, действительно в его жизни за последнее время произошли и происходят перемены. Куда они только приведут его? И что за экспертиза такая ему предстоит, как это чужие, не знающие ни его отца, ни матери люди могут узнать его годы? И можно ли их обвести вокруг пальца: прибавить или отнять себе годов?

— Васька, — обратился он к Кастрюку, возвратись от начальника детприемника. — Экспертизу обмануть можно?

— Можно. А почему нельзя? — даже удивился Кастрюк.

— Потому что медицинская, ученая.

— Делов-то, что она ученая.

— Слушай, Васька, а как лучше, когда тебе годов меньше или больше?

— Вот это задача... Тут треба помозговать... С одной стороны, когда больше, пенсию раньше получать будешь.

— Иди ты со своей пенсией.

— А ты грошима не кидайся. Ты мозгами шевели.

— Значит, лучше, когда годов больше?

— С одной стороны. А с другой — в армию быстрей призовут.

— В армию — это хорошо, — обрадовался Андрей.

— Хорошо... Чему тебя, дурень, только учили. Раньше заберут, ты и жениться до армии не успеешь...

Это был сильный аргумент. Кастрюк знал, на что бить.

— Что же мне делать, Васька?

— А куда ты хочешь попасть из детприемника?

— Да в ФЗО хотя б...

Кастрюк примерился к Андрею, осмотрел его со всех сторон.

— Ты тужься там, на комиссии, чтоб распирало тебя, только в уборную перед этим сходи. И прибавляй годы, авось и пролезет.

Не пролезло. Сколько ни тужился на экспертизе Андрей, ничего у него не получилось. Холодновато было в экспертизе, и холод сжимал его. Кожа на теле вмиг ссинела, и козе было ясно, не то что комиссии: рано ему еще в ФЗО!

Врачей было трое. Старший доктор в очках и уже староватый. В годах были и две женщины без очков, и Андрей не очень стыдился их, больше боялся.

— Так сколько тебе лет? — спросил очкастый, глядя не на Андрея, а куда-то в живот ему и ниже, как будто там были написаны его годы.

— Много, — как и начальнику детприемника, ответил Андрей. — В ФЗО запросто можно.

— Ясно, что можно. А все же, с какого ты года?

— С одна тысяча девятьсот тридцать... — Он назвал год, в котором родилась Тамара. Женщины прыснули и спрятали от Андрея глаза.

— Ты и войну, поди, хорошо помнишь? — призвал их к порядку, притопнул под столом ногой очкарик.

— А кто ее не помнит? Плохо было... Только я в лагере сидел...

— В лагере? — заинтересовались женщины. — Всю войну?

— Ну да. Как немцы пришли, так и посадили...

— За что же тебя посадили?

Вот этого Андрей не знал. Почувствовал, что и лагеря уже не помнит. Так, черное пятно: зимой и летом одним цветом люди, деревья, земля, солнце и небо, охранники и заключенные. И сейчас серость наплыла на глаза. Дернул же черт его с этим лагерем. Надо было срочно что-то придумывать, выкручиваться.

— А за диверсии и посадили, — сказал Андрей и победно посмотрел на экспертизу. Съели, мол, еще чего вам надо?

— Так когда же ты родился? — спросил снова очкастый.

— А когда бульбу начали копать, тогда я и родился.

— В сентябре, — догадались женщины. Мужчина подозвал Андрея к себе и ощупал, как ощупывают коновалы жеребят перед тем, как сделать их уже не жеребятами. Зачем-то заглянул ему и в рот.

— Пишите, год тысяча девятьсот... — приказал он женщинам. — А месяц ставьте этот, и день сегодняшний. Вырастешь, мужик, будет у тебя два дня рождения: один весной, а второй, когда бульбу начнут копать.

Тем и закончилась для Андрея экспертиза. И кто кого обдурил, он врачей или врачи его, он не понял, потону что врачи год его рождения не угадали.

И снова тягуче и неторопливо потянулись дни. И снова ничего в них не происходило, хотя текли эти дни под музыку солдатских и гражданских песен, в которых играли на тальяночке, обламывали черемуху, плыли на лодочке и комбайнерка с комбайнером убирали рожь. В детприемнике появился патефон и захватил Андрея.

Патефонов Андрею раньше не приходилось видеть, хотя он и знал о них. И музыку и слова, льющиеся из ничего, из черной, под вид слоновьего уха тарелки в Клинске, он слышал только однажды в доме Витьки Гаращука. И очень удивился, откуда что бралось, а сейчас мог сам накручивать пружину и ставить любую по выбору музыку. И любая музыка, и любая пластинка нравились ему и трогали до слез.

— Видно, будешь музыкантом, — подтрунивала над ним Вия Алексеевна. А он только краснел и прятался за патефонной крышкой, слушая, как кто-то счастливый и недоступный ему катался на коньках, и кто-то кого-то догонял, и этот кто-то ликовал: «Догоню, догоню, ты теперь не уйдешь от меня...»

Андрей тогда искал глазами Тамару, хотя искать ее не надо было. Она обычно сидела рядом с ним и молчала. Как сжала губы в тот день, когда его водил к себе в кабинет Гмыря-Павелецкий, так с тех пор и не разжимает. Будто заговорили ее. В тот вечер Андрей после Кастрюка подсел к Тамаре.

— Меня на экспертизу вызывают, — гордо сказал он Тамаре. И, видя недоумение в ее глазах, добавил: — Ну, годы определять будут.

— Зачем? — спросила его Тамара. Спросила, а сама уже знала — зачем. И сжалась, будто ждала удара.

— На работу определять будут или в ФЗО. Так что я скоро работать пойду, деньги зарабатывать. Какую мне работу просить, чтобы поденежнее?

— В банке, — сказала Тамара, — в банк просись. — И почувствовала, что глупость сказала, напрасно смеется над ним. Почувствовала, что все уже у нее с ним хорошее кончилось. Кончилась печка. Уходит он от нее. Уходит, чтобы занять оставленное ею, освободившееся ее место в колонии или детдоме. Хорошо бы в детдоме.

— Только не в колонию. Только не в колонию, Андрей...

— Уж лучше в колонию, чем в банк. Из банка я попаду в тюрьму. А из колонии еще могу попасть в банк. Нас, клинских, сразу в банк нельзя. Лучше сначала в колонию... Ты не думай, я там тебя не забуду... — сказал Андрей, переполненный радостью, что уйдет в колонию или ФЗО и не забудет Тамару. И еще хотел сказать очень многое, то, что не выговаривается в иные нерадостные минуты, то, о чем он молчал в Клинске, в дороге, что копилось в нем здесь, за печкой. Но вот тут-то как раз Тамара и поджала губы... Ну бабы, ну бабы. У него такая радость, и как они могут испортить все на свете.

А мимо печки сновал народ, веселый, любопытный. Рисовались и рисовались рожи Маруськи и Васьки Кастрюков, и Роби, и Лисицына, косились, косились на Тамару с Андреем. И Мария Петровна дважды прошлась и тоже покосилась.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: