— Да нет, завязал я Вадька, пятый год уже, без водки жить интересней. Так, выпиваю немного по праздникам.
Вышел из управления и побрёл по посёлку. Старые рубленые дома, почерневшие от времени, кривые улицы с тротуарами из горбыля, разбитые тракторами и машинами дороги.
Стаи собак, разомлевших от полуденного солнца; бродят, свесив языки, ловят зубами в своих пыльных шубах блох, со скукой смотрят сквозь прохожих.
Фёдор до слёз любил эти северные забытые посёлки. Несмотря на строительство их без всяких планов, на кривые улицы и ветхие дома, как правило задерживались в них и оставались жить добрые и трудолюбивые люди, не страшащиеся холодов и бед иных, кормящиеся тайгой и здоровающиеся даже с незнакомыми людьми, как в деревне.
Кажется Фёдору, что, после долгих скитаний, наконец, прибился домой, до чего всё напоминало маленькую деревеньку в Архангельской области. Такая же рубленая изба, в ней — мать, сестра с кучей белоголовых ребятишек.
Шли туда от него переводы и редкие письма. Когда случалось залететь домой, мать долго, словно не признавая, присматривалась к блудному сыну, с трудом угадывала в нём того, знакомого из детства, свою кровинушку…
— Федя, Федя… Сгубил жисть ты свою, сгубил-таки. Ну, какого лешего скачешь, чё потерял? Ни детей, ни угла, так… Вертухан. Оторвал от родной земли корень свой и сохнешь.
Мать безнадёжно махала тонкой ладошкой, вытирала краем платка глаза. Ить один сын, а не углядела, че ж теперь… Вон и Машка Круглова — вдовая, такая справная баба, чистюля и хозяюшка. Сошёлся бы да жил с ей, прищемил свою непоседную задницу. В кого такой и выдался, непутёвых в родове нашей не водилось…
И долго горевала: и звала, и просила, и грозилась на алименты подать: „Срам-то какой будет на службе!“
Но, пожив месячишко и даже подсобив Машке Кругловой по хозяйству, опускал руки. Горели в глазах и тухли чудные закаты над неизвестными горами, блестели и звали неведомые реки и штормила, звала к себе в объятья дикая тайга.
А по ночам снилась буровая, подступал жар, просыпался весь измотанный и больной… Украдкой начинал собираться… Мать с укором глядела на него с печки.
— Боле не стану ожидать. Помру скоро, глаза б на тебя не глядели.
Сползала по приступкам вниз, тряслась на прощанье в плаче, обнимая мослатого и сутулого сына, теребила пальцами его волосы, трогала побитое морщинками лицо.
— Нижняк ты! Кружелево в жерновах. Кружишься, кружишься округ себя, а без толку. Ничё таки не смолол. Федя, Федя…
Сестра, как всегда, чем-то своим занятая, затурканная детьми и хозяйством, выпивохой мужем, обычно в разговор не вмешивалась, только напоследок, не утерпев, роняла:
— Куды ж теперь? Носит скрозь жизнь, непуть!
— А кто её знает, бодрился Фёдор, куда на билет хватит, — а самого комок в горле душил…
Деньги, все до копейки, оставлял сестре… А сам на попутках, в товарняках… Отталкивался от родной избы, как в океане от обломков родного корабля, и плыл, искал свою незнаемую землю.
Иной раз, проснувшись где-то в гостинице или просто на скамье незнакомого вокзала, сжимался от тоски: „Ну, почему такой? Почему? Может в пращура удался?“
В поморской деревне жила легенда, что Феодосий Рябов ходил на утлом дощатом коче, меж льдов, по Северному пути, аж в саму Америку… И не брала его никакая пропастина… Заветное слово знал…
Фёдор по телефону автомату узнавал в справочном о наличии поблизости геологоразведки. Она везде была, и, как всегда, не хватало буровиков.
… Фёдор прошёл через весь посёлок и увидел реку. Она внезапно являлась под ноги из-под скалистого, поросшего елью утёса. Громыхнув на перекате, ныряла под тёмный деревянный мост.
Машины медленно ползут по старому брусовому настилу, грузовики тяжеловесы бурунят воду. На гору за мостом изредка падают самолёты — там аэродром. Высоко прошёл большой рыкающий вертолёт, что-то неся на подвеске, не снижаясь пропал за сопкой.
Хорошо было тут! Фёдор снял плащ, кинул его на густую и цветастую, обвянувшую траву, с наслаждением вдохнул всей грудью сырой речной дух, осеннюю свежесть и сладость разомлевшей под останним солнышком земли.
Разулся и забрёл в студёную воду. Сыпанули от ног перепуганные мальки из тёплого заливчика, поросшего по дну зелёной тиной. На противоположном берегу мальчишки, в отцовских болотных сапогах, терпеливо караулят с удочками хариусов и ленков у переката.
Добытчики с раннего детства, они солидно показывают улов какому-то любопытному шофёру, тот сует деньги, но рыбаки отрицательно мотают головами, отказываясь продать…
Для них рыба — момент самутверждения, а не товар… Деньги для них ничто не значат, а вот, похвала отцов, когда вернутся по домам, радость матерей и ласка… Разве это купишь за мятые рубли?
Фёдор хорошо знал характер северных мальчишек, этих отчаюг, взрослых с малолетства, поголовно страстных охотников и рыбаков, бесстрашных перед медведем и любым речным перекатом, через них они умудряются сплавляться на обычных автомобильных камерах, а на такое не всякий взрослый решится, сидя в надёжной лодке и в спасательном жилете…
Фёдор вернулся на берег и прилёг на траву. Голубое небо кое-где припудрено прозрачными облачками. На островах пылают жаром листья берёз и осин. Земля отдаёт холодом, жухлая трава потускнела, смялась, видимо, прихватил ночью заморозок. Бабье лето…
Солнце жарило, напоследок согревая эту суровую землю, монотонно и убаюкивающе шумел перекат. Фёдор так любил смотреть на бегущую воду и на огонь костров… Незаметно и сладко уснул.
Очнулся на заходе солнца от жажды. Не вставая, подполз к близкому берегу и стал с наслаждением пить ледяную, хрустально-прозрачную воду.
— Ишь! Как лакает, кобелина. Заклекло, видать, у нево все внутрях от запоя-то!
Фёдор обернулся на голос. По тропке от реки уходили две женщины с корзинами, полными кумачёвого цвета брусники. Одна оглянулась. Увидев, что лежащий приподнялся, укоризненно покачала головой.
— Эй, бабоньки! Пошто зазря лаетесь?! — окликнул севшим от ледяной воды голосом. Женщины остановились, обернулись. Одна старая, седая и костистая. Вторая, что качала головой, моложе, да и одета посправней.
— Да ну его, мама, пошли домой…
— Меня с собой возьмите!
— На кой нам бич! Толку-то от тебя! — изумилась бабка.
— Ты, старая, видать огнь была в девках! А толк потом поглядим…
Старуха помяла губами, что-то прикидывая, покачала головой. Поставила тяжелую ношу и взялась поправлять платок на голове.
— Идём, мама!
— Погодь-погодь. Могёт быть человек пропадат с похмелья, а ты идё-ом! Ишь, как воду хлещет, болезный… Вставай уж, есть у меня припасенная, так и быть, похмелю…
Она повернулась и пошла. А молодуха с интересом сощурилась на незнакомца, ожидая, как тот клюнет на приманку. Коль взметнётся следом значит, алкаш, бичара…
— А мне, что? Раз зовете, пойду в гости, может, и породнимся…
Молодая фыркнула и догнала мать. Фёдор взял мятый плащ с травы, неторопливо пошёл следом. Хотел уж свернуть к остановке автобуса, чтоб не тащиться в гору до гостиницы, когда старуха остановилась, поджидая.
В растоптанных кирзовых сапогах, прохудившихся по голенищам, в вытертой плюшевой кофте, она на голову возвышалась над дочерью. Уж приветливо и с интересом оглядела незнакомца с ног до головы.
— Зовут-то как?
— Фёдор.
— Хведька, значит… Ну, ну, редкое нынче имя… Чё встыл? Пошли! Не кажнева в гости привечаю… Я — страсть, какая привередливая старуха… Аль боишься?
— А чего бояться, — бесшабашно улыбнулся Фёдор и решительно забрал обе тяжёлые корзины.
Молодуха было застеснялась и воспротивилась, но бабка так глянула на неё, что та растерянно отдала ношу.
Они повернули в проулок. Косо вихлял он между старорубленными, осевшими домами с маленькими, горячими от заката окошками. В землю врос истлевший настил, место болотистое. Брёвна по пазам обомшели, прихватила плесень…
Во всех палисадниках празднично горела алыми кистями спелая рябина. Остановились у одного из домов, весь палисад, двор, были залиты кипенью самых разных цветов, уже прихваченных морозцем, но, в своём буйном предсмертии, казавшихся ещё краше и душистее, нежнее и беззащитнее…