Демократия и абсолютизм
Политический строй Болгарии, каким мы его видели выше, можно определить как комбинацию из демократии и просвещенного абсолютизма. И это, повторяем, не случайное, а закономерное сочетание, обусловленное всей предшествующей историей Болгарии и ее нынешней социальной структурой.
Политическая демократия явилась здесь естественным отправным пунктом самостоятельного политического развития последних трех с половиною десятилетий. До освобождения здесь все противоречия растворялись в одном основном: все болгарское противопоставлялось всему турецкому. Турецкое господство было воплощением социальных невзгод, политических бедствий, национальной приниженности. Все болгарское казалось и считалось однородным, ибо равно бесправным. Низвержение турецкого ига не могло означать в этих условиях ничего другого, кроме освобождения и политического уравнения всех болгар. Равнобесправные должны были стать равноправными. Болгарская интеллигенция, руководимая Петко Каравеловым, нашла для этого нового состояния готовое выражение в формулах западно-европейской парламентарной демократии. Великое народное собрание в Тырнове провозгласило суверенитет народа, одну палату, всеобщее голосование, ответственность министров. Те учреждения, которые были выработаны на Западе путем долгой внутренней борьбы, как ответ на потребности новых классов, оказались пересаженными сюда в готовом виде одним ударом, чтоб оформить те отношения, которые оказались налицо после механического свержения тяжелой всеуравнивающей крышки турецкого господства.
Освобожденная Болгария была с первого же дня поставлена в условия необходимости усваивать основные элементы европейской культуры и на основе новой техники, прежде всего, военной, отстаивать свое государственное существование. Между тем, масса народа, вчера только вышедшая из турецкого ига, не имела никаких навыков самостоятельного государственного управления. Буржуазия была лишь в зародыше и не успела еще сбросить с себя свои азиатские формы (чорбаджии!);[19] политическое руководство страной было ей не по силам. Вот эти-то условия — необходимость реформ, с одной стороны, культурная отсталость населения и слабость буржуазии, с другой — и создавали в своей совокупности предпосылки просвещенного абсолютизма. Инициатива монарха и его международные связи получали огромное значение. А так как великий перелом 78 года в истории крестьянской Болгарии, как мы знаем уже, естественно облек ее молодую государственность в доспехи народного суверенитета и всеобщего голосования, то вся дальнейшая политическая жизнь страны должна была свестись к борьбе и сожительству этих двух взаимно отрицающих друг друга категорий: абсолютизма и демократии. А в общественном развитии Болгарии не было, разумеется, недостатка в тенденциях, которые растравляли основное политическое противоречие, то усиливая монархию, то вливая живое демократическое содержание в отвлеченные демократические формы.
Социальная основа болгарской демократии очень примитивна. Ее природа — стихийно-бытовая, подобная природе нашей деревенской общины. Болгарская интеллигенция катастрофически призванная, после свержения турецкого ига, к управлению судьбами страны, получила возможность увенчать примитивно-бытовую основу политической надстройки демократии. Но это увенчание только ставило вопрос о дальнейших судьбах страны, а не разрешало его.
Как из русской общины не дано было развиться непосредственно социализму, на что надеялись утописты-народники, так и первобытная крестьянская демократия Болгарии может прийти к строю, основанному на сознательном политическом самоуправлении народа, не прямиком, а сложными путями внутренней борьбы.
"Киевская Мысль" N 322, 29 ноября 1912 г.
II. Война
1. Сербия в войне
В дороге
Виктор Адлер, один из остроумнейших людей в Европе, определил лет десять тому назад австрийский государственный строй, как абсолютизм, смягченный халатностью, — Absolutismus gemildert durch die Schlamperei. За это десятилетие в Австрии многое изменилось, место куриальной Думы занял парламент всеобщего голосования, высоко поднял украшенную петушиными уланскими перьями голову австро-венгерский империализм, выросла и украсилась Вена. Но Schlamperei — когда хотят быть вежливыми, ее называют Gemutlichkeit (добродушием), — все еще остается национальнейшим элементом австрийской общественности, идет ли дело о политике, городском самоуправлении или торговле.
Я потому заговорил об этом, что из-за милой австрийской беспорядочности мне пришлось на два дня позже, чем я предполагал, выехать на Балканы. Два дня пролежали без движения в Creditanstalt высланные для меня по телеграфному переводу деньги, и, когда я, узнав об этом, бурно объяснился с чрезвычайно, до последней степени, благообразным банковским чиновником, он, в оправдание свое, привел мне около десятка доводов, которые в основе своей все сводились к одному: к Schlamperei.
Из Вены я выехал 25-го и, уже сидя на извозчике, узнал из вечерних телеграмм, что черногорский король объявил войну. Не могло быть никакого сомнения в том, что Сербия и Болгария последуют вскоре за Черногорией, — иначе пришлось бы допустить, что король Николай решил по собственному усмотрению перекраивать Балканы. Тем курьезнее выступали сообщавшиеся одновременно оптимистические заверения австро-венгерской и русской дипломатии по поводу имеющихся воспоследовать магических результатов вербальной ноты.
Хотя от Будапешта до Белграда железнодорожная лента тянется преимущественно в южном направлении, но культурно вы передвигаетесь на восток. В вагонах первого и второго класса, где публика хорошо выбрита и молчаливо предается чарам пищеварения, смена культурных и даже этнографических поясов не так приметна. Но на станциях и в вагонах третьего класса многоязычный, пестрый, культурно и политически запутанный Восток калейдоскопически развертывается перед вами. Два студента-болгарина, студент-серб и венгерский учитель разговаривают между собою в углу вагона третьего класса на невероятном языке из болгарских, немецких, сербских и французских слов. Мелкопоместный венгерский помещик на мадьяро-немецком языке объясняет румынскому священнику архитектурные преимущества Будапешта перед Веной. Рабочий-болгарин, возвращающийся из Америки после четырехлетнего отсутствия, делится с рабочим-словаком своими заокеанскими наблюдениями: полузнакомые слова, пояснительные жесты, недоразумения и снисходительные улыбки людей, привыкших только наполовину понимать друг друга. Австро-венгро-балканский интернационал!
Женщины Востока, вьючные животные с младенцами на руках, с грязными грудями, висящими из сорочек, с кулями за спиной и под локтем, пробиваются в дверь вагона, проталкивая коленями какую-то поклажу впереди себя. За ними — крестьяне, навсегда почерневшие от земли и от солнца, корявые, кривоногие, низко придавленные к земле тяжкой властью ее. Молодухи, снимающие тут же на людях сарафан и остающиеся в короткой исподнице и в сорочке, засиженной блохами. Скрюченные старухи с зобами, в черных платках, опершись на посох, сидят на скамье 3, 4, 5 часов, без слов и без движения. Какое страшное всевыносящее терпение!
Старый цыган с зеленым узлом, занимающим чуть не треть вагона, бормочет про себя что-то невнятное гортанным речитативом, курит короткую трубку и в течение десяти минут проплевывает весь вагон. Цыганка со строжайшим античным профилем лба и носа баюкает ребенка. Молодой рябой цыган, — "православный сербский цыган", — рекомендует он себя, — в жилете, вышитом красным и зеленым шелками, и в бархатных штанах, о которые он лихо зажигает вонючий серник…
19
Крупные землевладельцы-крестьяне. — Ред.