О месте сражения, о расположении полков раненые дают смутные и неверные рассказы. Они были и оставались маленькими, субъективно чувствующими частичками большого, объективного, им неведомого плана. Их войсковые части пересекались — во исполнение этого плана, а может быть, и наперекор всяким планам — с неизвестными им турецкими частями. Произошло сражение, которое не только искалечило их тела, но и всю жизнь их разрезало на две части. Сейчас все, что было с ними до войны, — труд и семья, — потускнело, поблекло, распылилось в тумане. Они целый день думают и говорят о войне, в ушах у них трещит турецкая картечь, ноют и жгут раны… Выздоравливающие бродят из палаты в палату, рассказывают все о том же друг другу, но слушают только себя, страшное внутреннее эхо пережитых в огне часов. Они пытаются вовлечь сестер в тот мир пушечной пальбы и криков "на нож", который надолго, а может быть, и навсегда поселился в их потревоженном сознании. Ночью они бредят в полусне, слышат канонаду, видят автомобили с «картечницами», всаживают штык или падают ранеными… Или внезапно начинает ползти по палате белый, как бумага, луч турецкого прожектора. Раненый просыпается в холодном поту. Тихо все, чисто, тепло, белые подушки вокруг, только с других кроватей раздаются тихие стоны, отголоски боли или таких же сновидений. Забывается снова на несколько минут и слышит команду: "Напред! на нож!". Затаив дыхание, бежит вперед. Видит турецкого офицера, как тот, обернувшись боком, кричит своим какую-то команду, но, не докричав до конца, взмахивает руками и склоняется на бок, вот-вот упадет, но уж нет ему времени упасть, приближаются первые ряды, и нож врезывается в сукно офицерского мундира. Раз и два, — воткнул и сейчас же выдернул. Все сделал правильно, как учили в строю. Только на дуле осталось всего пол-ножа…
Так они лежат тут, от 21 года до 48-ми, селяне и горожане. Это вот — огородник, это — мясник, тут маляр, четыре крестьянина, снова огородник, а этот худой, с большими усами и воспаленным взглядом, — купец. Хуже всего тем, которые в бою не были, а заболели в пути от простуды, заразы или несчастной случайности. Этого вот старика переехала по плечу повозка, нагруженная колючей проволокой. Сосед его еще до войны обжег себе глаза на каменоломне динамитным патроном. Взяли его по ошибке, теперь вернули. У этого кавалериста перелом ключицы — упал с лошади. Рядом — артиллерист с нарывом в среднем ухе; голова обвязана, черты искажены невыносимой болью. "Два дня шел я от Ямбола вниз по Тундже, был несколько часов под турецким огнем — и все ничего, — рассказывает черный, как смоль, солдат-софианец (житель Софии); а тут нужно было помочь выкатить пушку, поскользнулся я, упал, колесо переехало ногу, кость треснула, лежу уж девятый день!"…
Легкораненые, выписанные из больницы, ходят по улицам, разъезжают в трамваях, появляются в кафе. Они вошли уже составной частью в жизнь населения. А там, под Адрианополем и за Чорду, идут новые бои, трещат митральезы, лопается шрапнель, и новые тысячи раненых будут завтра выброшены в сердце страны. Перекроятся границы на Балканском полуострове, но это страшное наследие войны, израненное, искалеченное и душевно-надорванное трудовое поколение ее надолго ляжет страшной тяжестью на культурное развитие маленькой страны.
"Киевская Мысль" N 302, 31 октября 1912 г.
Со слов участников
На софийских улицах, в лавках, в кафе все чаще встречаются солдатские фигуры с хромающей ногой, с рукой на перевязи или с головой, замотанной в белую марлю; сквозь марлю проступает запекшаяся кровь. Вчера в ночь выпал снег, теперь он лениво тает, сверху сыплется что-то мокрое, но это не мешает прохожим группами останавливаться на улицах около раненых солдат. Всем томительно хочется хоть с чужих слов пережить эти страшные события, которые в телеграммах генерального штаба получают такой безличный, математический вид. И раненый вместе со своей аудиторией, только стократ сильнее ее, снова входит всеми потрясенными фибрами своими в огненный круг шрапнелей, обходов с тылу и атак "на нож".
Рассказы всех участников сражений до последней степени субъективны. Каждому из них открывалось на военном поле только небольшое пятно, смысл сложных стратегических операций оставался для него тайной и останется ею, может быть, на всю жизнь. Обводя своих слушателей лихорадочными глазами, раненый строит картину боя изнутри себя, из своих собственных переживаний. Оттого рассказы их об одном и том же факте полны чудовищных противоречий, хотя каждый из них рассказывает по-своему правду — как она предстала пред ним. Но и сами раненые, после того как вышли из огня, не удовлетворяются частичностью своих представлений о ходе военных операций, ищут обобщений, которые осмысливали бы для них события, перерезавшие пополам их жизнь. Эти обобщения, разумеется, крайне примитивны, но и в примитивности своей они дают выражение некоторым основным чертам в настроении воюющих армий и в ходе боевых операций.
Другой источник нашего познания в данный момент — пленные. Их наблюдения отличаются в общем теми же чертами, какие мы отметили в рассказах раненых: крайним субъективным произволом и тяготением к простейшим обобщениям. Но есть и одно существенное различие. Раненые принадлежат к победоносной армии, успехами которой они гордятся, а недочеты которой несклонны вскрывать — из патриотизма и из дисциплины. Другое дело — пленные. Ряд неудач и поражений успел уже и патриотически настроенных турецких солдат приучить к той мысли, что турецкая армия — плоха. Пленные офицеры еще пытаются в осторожной форме намекать на возможные стратегические планы, в которые отступления и поражения входят как необходимая составная часть. Они сами, конечно, не верят в это. Но турецким солдатам чужд этот условный патриотизм, и они нисколько не скрывают тех своих наблюдений, которые, по их мнению, способны объяснить турецкие неудачи; тем более, что их положение, как пленных, внутренно освобождает их от чувства дисциплины. К этому нужно добавить, что среди пленных есть немалое количество христиан, которые и раньше не чувствовали никакой нравственной связи с турецкой армией и в значительной своей части откровенно радуются ее поражениям. Наконец, поскольку в состоянии пленения есть для сознания солдата некоторая черта позора, все пленные, естественно, стремятся снять ее с себя лично или со своего полка и перенести на общее состояние армии.
Из рассказов раненых и пленных с осязательной наглядностью вырисовывается коренное различие нравственного самочувствия обеих армий.
Неизбежна ли была эта война, окупят ли ее политические результаты той неимоверной силы удар, который она непосредственно несет всему организму молодой балканской культуры, — это вопрос особый, в обсуждение которого мы тут не входим. Но болгарский солдат считал эту войну нужной, справедливой, своей войной. Это — основной факт. Воспоминания о турецком владычестве здесь очень живы, гораздо более живы, чем воспоминания русского крестьянина о крепостном рабстве; а тут же бок-о-бок — рукой подать — в Македонии турецкое владычество живет и по сей час, и постоянный поток македонских беглецов не дает забыть об этом факте ни на один день. Страшная тяжесть болгарского милитаризма воспринимается каждым болгарином, вплоть до самого темного селянина, как ноша, взваленная на болгарские плечи Турцией, особенно ее деспотическим хозяйничаньем в Македонии. В понятии Турции соединяется поэтому для болгарского простолюдина вчерашний турецкий насильник, чиновник и помещик, сегодняшний насильник над македонскими братьями и, наконец, первопричина фискальных тягот в самой Болгарии. Война обещала болгарским народным массам покончить, наконец, с турецким прошлым и с турецким настоящим. Оттого болгарские солдаты, выступая в поход, украшают себя цветами, оттого полки так горячо идут в атаку под жестоким артиллерийским обстрелом, оттого отдельные кавалерийские части так удачно выполняют партизанские поручения, оттого, наконец, многие раненые просятся, тотчас по выздоровлении, снова на боевую линию.