– Отец Амвросий, – спокойно обращается к провинившемуся Владыка, – ты нынче не ночевал дома-то?
– Простите, Владыка святый! – снова бросается тот в ноги святителю.
А монах он был большого роста, всегда с тщательно расчесанными волосами и бородой в прекрасно сшитой рясе, а иногда и на шелковой шумящей подкладке, с красивыми разноцветными четочками, в блестящем черном клобуке, жизнерадостный, улыбающийся, всем услужливый, приветливый. А сверх всего этого, он искренно любил Владыку и прислуживал ему. Да и святитель, кажется, относился к нему с любовью же.
– Простить-то бы ништо! – отвечал пословицей архиерей. – Да было бы за што.
Тот молчит. Да и что тут скажешь?
– Давай помолимся!
И старый святитель становится перед образами и начинает класть земные поклоны с молитвой: "Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного!" С ним бьет поклон и о. Амвросий; за первым следует второй, пятый, десятый, тридцатый… Старцу архиерею ширококостному, но с тощей постнической плотию все нипочем; а у полного ризничего уже и сил нет, и пот катится по лицу… Уж не знаю, до какого десятка довел виновного Владыка. Потом обращается к монаху с мирным благословением:
– Иди, брат! И вперед уж ночуй в монастыре.
Тот сделал последний прощальный поклон и вышел.
Пищу Владыка употреблял самую простую: картофель, щи, кашу. Но если появлялись «важные» гости, он приказывал подать и спрятанную соленую рыбу, и яичницу, и молочные продукты. Но сам не касался этой "роскоши". Подробный список пищи напишу после.
– Владыка, что же вы сами не кушаете этого?
– Желу-у-удок не принимает, – отвечает он медленно и при этом указывает на место, где у него находится этот своенравный желудок. А смотрит он на вас в это время опять будто детскими наивными глазами. Мы же уверены, что он лишь скрывает свое постничество, – и не только не кушал, конечно, скоромного, – но и из постной пищи выбирал себе только самое простое: это тоже не так уж легко и обычно.
– Вот картофель, – и он дружественно указывал на пару картофелин, – принимает мой желудок.
Еще рассказывали мне замечательный случай о фотографии.
В это время покойный митрополит Киевский Флавиан собирал почему-то коллекции всех русских архиереев. Но еп. Иннокентий не снимался, он считал это греховным делом:
– Ведь у нас кого изображают-то? Чьи лики-то на иконах? Господа нашего Иисуса Христа, Пресвятой Владычицы нашей Богородицы, апостолов, мучеников, святых. Ведь вон Кого нужно изображать, а не наши грешные лица, – говорил он в объяснение.
Но тут случай был особой: сам Киевский митрополит просит! Что же Владыка? Пишет письмо с отказом, прося прощение за ослушание. Но тот неумолимо настаивает на своем. Смиренный святитель повинуется, едет в город, снимается, но захватывает всего лишь одну фотографию для митрополита, а негатив приказывает фотографу разбить, чтобы тот не повторил снимков.
Кстати, вид его был благолепнейший. Широкая, из-под самых глаз растущая седая борода, проницательные, но намеренно скрываемые очи, сжатые, едва видимые за усами, тонкие губы, широкие, но тощие руки, всегда прилично одетый, людей принимал непременно в рясе, клобуке и панагии, в храм ходил с архиерейским жезлом. Вообще вел себя достойно истинного святителя и по внешности показывал себя обыкновенным.
Но что было внутри, знает Один Бог высоту его жизни и молитвы. Одно лишь я хорошо помню: на суставах его пальцев были большие мозоли – от множества земных поклонов.
Я уже писал, что он не любил учить и наставлять, особенно от своего имени.
И поэтому он в монастыре никогда не говорил проповедей. А в положенное время читали что-либо из разных печатных сборников. Как-то я спросил его: почему он не говорит от себя?
– Да ведь проповеди-то отца протоиерея Шумова (или там, Белоцветова) какие прекрасные! И думать-то не приходится. Лучше не скажешь!
И выйдя на амвон, широко перекрестившись, он благоговейно начинал читать монахам или немногим богомольцам из города «прекрасного» Шумова…
Мне случалось иногда беседовать с ним, и некоторые его мысли врезались навеки. Вот одна из них – "Кто хорош?".
Как-то я, еще студентом, начал в разговоре с ним хвалить одного из знакомых: вот он-де какой хороший, какой славный. Выслушав мою легкомысленную сказку, Владыка вдруг и спрашивает тихо:
– Вот мы, – не сказал он мне, – "вы, – а и на себя взял грех, – часто говорим: такой-то хороший, а такой-то нехороший. Скажите мне, что значит быть хорошим?
Немного подумав, я ответил ему:
– Хорош тот, кто смирен.
Так-то оно так, да ведь как узнать-то, что ты смирен?
Я не нашел ответа и спросил, что думает сам Владыка.
– Хорош тот, кто искренне считает себя нехорошим, тот только еще начинает быть хорошим.
На том и кончился тогда этот разговор. Но теперь я задумывают: зачем он задал мне такой вопрос? Не может быть, чтобы для отвлеченного рассуждения! Такие люди всегда имеют какую-либо жизненную, практическую спасительную цель… Долго я размышлял и сделал такое предположение: урок его был направлен ко мне самому. Я хвалил другого, но в это время о себе думал высоко, что вот и я хорош, и хорошее дело делаю: хвалю, а не осуждаю. А если хвалю, то считаю себя вправе делать разбор и оценки, обыкновенно эти оценки делают высшие по отношению низших. Ясно, что я в то время воображал о себе немало и, конечно, не считал себя плохим…. Вспоминается изречение из древних отцов, что они не любили ни корить, ни хвалить, ибо в обоих случаях они становились судьями, т. е., мнили бы себя выше других.
И Владыка должен был сказать тогда мне прямо – чего ты о других думаешь? Посмотри на себя, ты-то каков? Но по своему смирению он не мог сказать это открыто, потому и придумал такой отвлеченный разговор.
Но увы! Я не сделал этого вывода до конца, а мне, как «богослову» понравилась лишь «остроумная» постановка вопроса о хорошести. И лишь теперь, много лет спустя, я вижу (и то мало еще): да, я не считал себя нехорошим…
В другой раз я вел себя еще хуже: в беседе с ним я уже кого-то резко и настойчиво осуждал. Епископ прямо мне смотрел в глаза и молчал, точно будто бы внимательно слушал. Во всяком случае он не прерывал меня, не остановил, и я во взгляде его не подметил укора… Может быть теперь бы узрел печаль обо мне в очах его… Я продолжал и продолжал судить – он слушает. Наконец, запас моей критики подошел к концу… После я много раз рассказывал об этом случае знакомым и задавал им вопрос: что они думают, как бы должен в подобном положении поступить опытный святой служитель? И что сказал на этот раз епископ?
И почти никто не отвечал мне правильно. И ответ – нелегкий. В самом деле, если бы согласиться со мною в осуждении, то и слушатель оказался бы соучастником греха; если же так или иначе осудить меня самого или хотя бы остановить разговор, то Владыка стал бы судьей надо мной, как я – над тем. А кроме того, может быть, тот человек и в самом деле что-либо худое допускал; если так, то как худое защищать? Или как называть его хорошим? Итак, везде трудно. А благодатный дух Владыки нашел легко мудрый ответ. Крестясь, он спокойно с молитвой сказал: "Спаси: Господи, этого человека!", т. е., осуждаемого мною. А затем, снова крестясь, добавил о себе: "И помилуй меня, грешного". Про меня же ни слова… Так он никого не осудил, кроме себя. А к осужденному проявил любовь в молитве… Я же сам уже должен был сделать вывод: хорошо ли я поступил, судя другого?
Я не раз поражался такой Божественной премудрости Владыки. Дух Божий руководил его.
Пришла революция. В районах белой власти постоянно бранили красных. «Особый» Владыка и тут занял особую позицию.
– Вот мы все осуждаем и молимся о себе. Да ведь еще неизвестно: о ком нужно больше молиться-то? – Потом, подумав, добавил: – О них нужно молиться, они – в опасном духовном положении.