Десять минут девятого он раздвигал портьеры перед входом в зал кинотеатра «Бижу». Этот громадный плюшевый мир, испаряющий теплую сырость, язвящий кожу острыми уколами своих волосков, поглотил Уильяма и оглушил его. Контролерша вернула его к действительности, попросив билет. «Только стоячие места!» – ему сказали об этом еще у входа, но он не стал лишать ее удовольствия от этой маленькой победы. Уильям остановился в проходе и, ощущая покалывание плюша, сжал холодные медные поручни, отгораживавшие партер.
Он смотрел прямо перед собой в дрожащий полумрак сводчатого зала. Сначала на экране никого не было, только деревья раскачивались под порывами ветра, потом над ними открылось ослепительно белое небо. В освещенной красноватым светом яме оркестр накручивал что-то бравурное, внезапно музыка резко оборвалась, только аппарат стрекотал в напряженной тишине. Струящийся через зал свет бился, словно испуганная птица, заточенная между оконными рамами, и Уильям сам содрогнулся от ужаса и бессилия. Но вот на экране появилось какое-то белое пятно, оно приближалось, и в нем постепенно угадывался силуэт всадника. По тропинке ехала девушка на белой лошади. Она настороженно прислушалась к стрекоту и шуршанию, потом развернула лошадь и помчалась в зрительный зал сквозь мелькающие тени деревьев. Уильям отпрянул от лошади, летящей на него, словно огромный молот, от ее тяжких и страшных, как удар колокола, копыт, мигающих глаз. Охваченный щемящей тоской, он взглянул на экран. С легкой улыбкой Мейбл надвигалась на него. Глаза их встретились. Лошадь и всадница пронеслись словно зримый раскат грома, погрузив экран во тьму.
Вцепившись в поручни, Уильям оглянулся на яркую полосу света из аппаратной. С ролика на экран лились мельчайшие частицы света, чтобы там, на экране, и в сознании Уильяма, вновь ожила Мейбл (ведь в реальности ее больше не было). Вот и все, что осталось от той, в которой так горячо билась жизнь; пляшущие пылинки – что их стоит задержать, только руку протяни. На экране сменился ракурс, камера отступила назад, и изображение стало более четким. Мейбл соскочила с лошади, она прерывисто дышала, к чему-то прислушиваясь; лошадь, вытянув морду, тоже прислушивалась. В них было столько привлекательности, столько покоряющей красоты, что по зрительному залу пробежал вздох восхищения. И словно в ответ ему снова грянул оркестр. Там-тирамти-там-тарам ти ту, там ти ту. Мейбл привязала лошадь и, озираясь, вошла в лес.
На поляне стоял мужчина, ее постоянный партнер, которому она столько раз принадлежала на глазах у зрителей. Прислонившись к дереву, спокойно улыбаясь, он поджидал ее. Он мог быть отвратительным, ничтожным, коварным, похотливым, но все равно в каждом фильме он снова и снова овладевал ею. Ей нравились порочные мужчины, обуреваемые слепыми страстями и не вызывающие симпатии зрителей. Такой партнер только оттеняет ее собственную сдержанность, трогательное отчаяние, изысканную обреченность, и это прекрасно понимал ее режиссер. Мейбл осторожно шла по лесу, и солнечные лучи скользили по белым бриджам, по сапогам для верховой езды, над упавшими стволами деревьев, под низко свисающими ветвями. По ее лицу пробегали тени. Мужчина улыбнулся, отбросил сигарету и, выйдя из-за дерева, пошел ей навстречу… Резкая смена кадра, на экране белая лошадь, словно догадываясь обо всем, беспокойно встряхивает головой и прядает ушами.
Уильям пришел к концу картины, развязка наступила неожиданно быстро. В простом черном платье, кроткая и покинутая, Мейбл стояла у большого камина и смотрела на огонь. Только что были красные титры, и теперь экран отсвечивал красноватым отблеском. У ног Мейбл, лениво дожидаясь своего часа, трепетали язычки пламени. Огонь как бы нащупывал к ней подступы, с тайной жадностью, почти нежностью, не сомневаясь в победе, отбрасывал на нее отсветы, скользившие по прелестной округлой руке, шее, подбородку. Она стояла у камина теперь, спустя четыре года, стояла перед зрителем, как обреченная жертва. Казалось, огонь всеведущ. В очаге рухнуло прогоревшее полено, взметнулся столб искр, она вздрогнула, подняла испуганные глаза. Она ждала.
О, Мейбл… Там, у камина, она казалась такой живой, а луч света все нес и нес ее с ролика на экран. В ней было что-то нетленное, неземное. Этот высший покой был недоступен огню, неподвластен времени. Можно уничтожить пленку, экран, уничтожить ее плоть, но это останется нетронутым. Ее нельзя было постичь разумом, рядом с нею их жизнь казалась призрачным мигом. Даже погибнув, в агонии, о которой страшно подумать (и все-таки Уильям снова и снова представлял себе эту смерть во все новых подробностях, пока не исчерпал свершившееся до конца), она возрождалась в этом нерушимом покое. О, Мейбл…
Где-то в зале приоткрылась дверь, и луч света прорезал тьму. Ее отражение на экране всколыхнулось, словно язычок пламени. Она протянула к нему руки, мираж исчез, она снова была добычей судьбы. Уильям отвернулся и зажмурил глаза. Он пошел на ощупь вдоль перил, на мгновение замешкался, столкнувшись с билетершей, отодвигавшей портьеры у выхода. Он медленно прошел в ярко освещенный вестибюль, спустился по трем ступенькам и шагнул под дождь. Струи воды хлестнули его по лицу, волосы сразу стали мокрыми. Он надел шляпу, и по ее полям сердито застучали капли дождя.
Перед ним была широкая улица, нереальная, как кадр из какого-нибудь фильма. Уильям помедлил в нерешительности, выйдя на середину, потом повернул налево. Позади него из распахнутых дверей кинотеатра, словно шум прибоя, несся гул толпы, глухой скрежет. Оркестр исполнял гимн. Насладившись Мейбл, они расползались по домам. Но где же теперь она, уже неинтересная и ненужная им, – где же она?
От угла Хай-стрит Уильяму нужно было свернуть в переулок. По сточным желобам с громким шумом бежала вода. Вокруг была густая, как чернила, тьма, и только тусклый свет редких фонарей выхватывал из темноты мокрые стены. Он остановился и оглянулся. Изумрудная надпись «Мейбл» вспыхнула над белым фасадом и тут же погасла; темнота поглотила и щит с надписью, и само здание. Итак, все кончено. Через месяц, другой, когда притупится ужас и слава ее померкнет, о ее фильмах будут вспоминать лишь изредка, а потом и вовсе забудут. Он слышал, что из старой кинопленки изготовляют лакированную кожу. Значит, Мейбл станет туфлями, дамской сумочкой, обовьется пояском вокруг чьей-то талии. Но облезет лак, и что останется?
– Ты здесь, рядом, – прошептал он, протягивая в темноту руку. – Уверена, что я об этом знаю, гордое создание! Стоишь и смотришь на меня. Ты видишь меня?… Ты более реальна, чем я…
Шагая вслепую, он едва не задел влюбленную парочку, прижавшуюся у стены. Чересчур страстное объятие выдало их шуршанием макинтоша. Любовь! Все его взвинченное существо содрогнулось от отвращения. На какое-то мгновение, потрясенный этим нетерпеливым порывом страсти, он потерял ее. Мейбл. Где же ты, Мейбл?… А, ты здесь…
Живая, она была рядом с ним, не позволяя ни на минуту забыть о ней, терзая реальностью своего существования. Уильям опять остановился, чей-то велосипед с зажженной фарой стоял у изгороди дома. Слабый желтый свет пробивался сквозь дождь. На клумбе мокли под дождем похожие на призраки, полинявшие хризантемы, их лепестки поникли от сырости. Вдруг он увидел, как один цветок отделился от остальных, поплыл в воздухе, промелькнул в свете фонаря и исчез. Он услышал, как цветок шлепнулся на землю. Что это, почему, ведь все цветы стоят прямо, недвижно, подняв головки? Кто же?…
Нет, только не это! Ему стало страшно.
– Сжалься надо мной, я не вынесу этого. Я слишком люблю тебя, Мейбл! Не надо!
Он поднял голову и посмотрел вокруг. Она была рядом слева, справа, всюду.
Дома Уильям в каком-то странном ожидании взволнованно ходил по комнате, глаза его машинально скользили по книгам и картинам. Часы пробили двенадцать, наступил новый день. Утром он снова должен быть в банке, и повседневность вступит в свои права. Теперь он мог забыться недолгим сном а затем снова начнется жизнь. Отвлеченная категория и повседневная суета. Он жил, был заточен в оболочку тела, подчинен потребностям плоти, как цепями, прикован к ним. В газовом свете эта повседневность выглядела довольно мерзко. Жирные пятна на скатерти, грязный ободок пота на подкладке шляпы. Так вот какой след оставляет человек в мире вещей. А что оставляет он в другом, нематериальном мире? Ничего. И даже сама мысль предстала перед ним беспомощной, зыбкой, более уязвимой, чем мозг в броне черепа. Жить не было сил.