И загорелые тела раскачивались в такт, и весла разрезали прозрачную воду.
Я очень скоро выучила эти слова и мелодию, но они быстро наскучили мне. И вот однажды я стояла на носу корабля и смотрела через поручни. Думая, что я здесь одна и меня никто не видит, я запела на придуманный мною мотив:
Эти слова я часто слышала от чужеземцев, поэтому и пела я на их языке. Глубокая радость овладела мной. Я радовалась тому, что плыву в Землю людей, что море расступается перед носом нашего корабля, который скользит по волнам, подобный стройному прекрасному цветку лотоса. Справа, слева, позади нас оставалась вода, я же быстро и без устали стремилась все вперед и вперед. Это было похоже на волшебство. Тебе это тоже знакомо, Рени. И какой же бесчувственной должна была бы быть душа, если бы в подобные мгновения она не искала выхода в звуках, в пении, – неважно, повиновались ли ей слова. Мне они повиновались в тот миг, как это часто бывало и потом… до тех пор пока… Но я еще не хочу говорить об этом.
Возможно, я не один раз пропела свою песенку, которая радовала мой слух и наполняла меня задором, потому что не заметила, как сзади остановился мужчина и стал молча слушать меня. Я увидела его только тогда, когда повернулась, чтобы пойти к матери, и сильно испугалась. Ведь это был Нехси, командир этого корабля и всей флотилии, которого все боялись и сторонились! Стоило ему только пошевелить пальцем, как исполнялось любое его желание. Я еще никогда не видела его так близко и хотела быстренько ускользнуть. Но он вовсе не строго, а даже ласково посмотрел на меня и остановил меня взглядом.
– Кто научил тебя этой песне? – спросил он. Тут я заметила, что он выглядит не так, как прочие люди на корабле, и вообще не похож на тех людей, которых мне приходилось видеть до сих пор. Его волосы не были коротко подстрижены, а падали длинными, вьющимися прядями на плечи и целиком покрывали всю его мощную голову. Тогда я еще не могла знать, что это были не его собственные волосы, а парик, который здесь носят все знатные господа. И бороды у него не было. Он носил не набедренную повязку, как гребцы, а длинное одеяние из лилейно-белого полотна, которое обвивало его фигуру. Но самым замечательным было ожерелье из белой слоновой кости и разноцветных эмалевых пластинок, которое наподобие широкого воротника закрывало ему грудь. Он произвел на меня такое глубокое впечатление, что я никогда не могла его забыть. И вот этот человек, который – я уже знала был казначеем царицы, стоял теперь перед ребенком и разговаривал с ним. Он смотрел на меня своими темными, ясными, слегка раскосыми глазами. Я страшно смутилась и не знала, что ему ответить. Кто учит птиц их песням? И разве в пении люди не состязаются с ними? Разве не пела с нами даже наша мать, пока вода не поглотила отца и не сделала ее молчаливой?
Нехси понял, что мне трудно ему ответить, и сказал:
– Спой еще раз!
Я бы охотно сделала это, но не могла выдавить из себя ни звука. Одно дело петь для собственного удовольствия или в компании веселых людей и совсем другое – стоять перед одним из сильных мира сего и гадать, понравится ли ему то, что рвется из груди, или же вызовет его неудовольствие. Я стояла и краснела под его взглядом до корней волос, не смея ни посмотреть на него, ни отвернуться, потому что была еще очень молода и не знала, как подобает разговаривать с таким человеком.
Из этого затруднительного положения меня выручила моя обезьяна. Она-то никогда не делала различия между знатными вельможами и простым людом, и я не знаю, глупость ли это, присущая ее животной натуре, или мудрость, которую в нее вложил какой-то бог. Как бы то ни было, она раскачалась на канате, который свешивался с реи, и внезапно опустилась у ног Нехси в забавном прыжке. Казначей запустил руку в ее густую шкуру и погладил.
– Я слышал, ты вырастила ее. Тебя наградит за это Тот, ибо обезьяны кефу – его животные.
Он ободрил меня кивком головы, слегка шлепнул обезьяну и удалился. Я же еще никогда не слышала имени трижды священного бога и не знала, от кого ждать награды за то, что сделала для беззащитного животного. И все же слова Нехси вселили в меня большую надежду.
Казначей же распорядился, чтобы мне подыскали какое-нибудь полезное занятие. До сих пор команда относилась ко мне как к милой игрушке, с которой можно позабавиться. Даже повар ни разу не принял всерьез мои услуги, хотя я часто заглядывала на кухню. Теперь же меня привели во внутренние помещения под палубой корабля, где разместили большинство животных, главным образом быков и коров, которых не могли оставить на свободе, как собак и обезьян. Им требовался присмотр, и я с удовольствием начала ухаживать за ними. Скоро я уже знала клички всех коров, а когда одна из них отелилась в пути, я полночи не спала и насухо вытерла соломой родившегося теленка.
Сейчас я уже не способна описать все происшествия нашего плавания. В цепи событий прошедших лет не хватает некоторых звеньев. Память хранит лишь отдельные картины. Живая вода воспоминаний не образовала широкого потока она оказалась пойманной лишь в разбросанные местами колодцы.
И вот перед глазами встает еще одна картина. День только начинается, солнце едва поднялось из моря, и свежий утренний ветер надувает паруса. Море почти спокойно, и наш корабль быстро и уверенно рассекает волны. На палубе сидит молодой человек. Он и не моряк, и не чиновник. Я часто видела, как задумчиво он смотрит вдаль, но он еще ни разу не разговаривал со мной.
Я не могу понять, чем он занят. Я только вижу, что он наклонил голову.
Но внезапно он что-то кричит и вскакивает с места. А моя обезьяна, которая стояла позади него и заглядывала через плечо, делает большой прыжок, карабкается на снасти и что-то крепко зажимает в левой руке.
Я вижу, что юноша манит животное, грозит ему и очень волнуется. Тогда я бросаюсь к возбужденному человеку – я и сама не знаю, как я на это решилась, – и прошу его встать так, чтобы животное не видело его. Я начинаю манить и звать обезьяну. Она слушается меня и приближается, прыгая по канатам; наконец, она бросает мне какой-то свиток, который, к счастью, мне удается поймать, иначе он упал бы в воду.
Юноша очень доволен, когда я возвращаю ему свиток. Я же не разделяю его радости – я отдала бы жизнь, чтобы узнать, что же заключает в себе странная вещь, которая не кажется мне сколько-нибудь ценной. Но я слишком застенчива, чтобы спросить его об этом. Он же как будто читает просьбу в моих глазах, разворачивает свиток и показывает мне. Нет, Рени, ты не можешь себе представить, как я была ошеломлена! Он показывает мне мою деревню, Рени, с ее хижинами и деревьями, и да, да, там есть и Параху, со своей длинной, острой бородой, а за ним стоит Ити, Ити во всей своей толщине, со слоновьими ногами и жиром, который складками свисает со всего тела, с рук и ног. Я натерпелась страха от этой женщины, но тем не менее часто исподтишка смеялась над ней. Но теперь, когда я снова увидела ее здесь, на этой безжалостной картине, то внезапно поняла, что она заслуживает не боязни или насмешек, а глубокого сострадания.
Мое удивление и изумление обрадовали художника, а когда я искоса посмотрела на него и спросила:
– Это колдовство? Он рассмеялся.
– Да нет же, – приветливо сказал он, – это не колдовство! Это для храма царицы!
Он взял тростниковую палочку, которая торчала у него за ухом, обмакнул ее в сосуд, полный черной жидкости, и у меня на глазах нарисовал корабль, на котором мы плыли, затем мою обезьяну, сидевшую на реях и наблюдавшую за ним. Я увидела, как штрих за штрихом появлялось на ярко-белой поверхности развернутого свитка все то, что находилось вокруг меня.