Отец остановил на мне острый взгляд, но тотчас же его отвел. Так как он не отвечал, я почел себя обязанным продолжать, хоть и не без колебания; он же перебивал меня лишь односложными замечаниями.
— Ни к одному роду деятельности, сэр, я не мог бы относиться с большим уважением, чем к деятельности купца, даже если бы вы не избрали ее для себя.
— Вот как?
— Торговля сближает между собою народы, облегчает нужду и способствует всеобщему обогащению; для всего цивилизованного мира она то же, что в частной жизни повседневные сношения между людьми, или, если угодно, то же, что воздух и пища для нашего тела.
— Ну и что же, сэр?
— И все-таки, сэр, я вынужден настаивать на отказе от этого поприща, на котором я едва ли способен преуспеть.
— Я позабочусь, чтобы ты приобрел все данные. Ты больше не гость и ученик Дюбура.
— Но, дорогой сэр, я жалуюсь не на дурное обучение, а на собственную мою неспособность извлечь из уроков пользу.
— Вздор! Ты вел дневник, как я того желал?
— Да, сэр.
— Будь любезен принести его сюда.
Вытребованный таким образом дневник представлял собой обыкновенную тетрадь, которую я завел по настоянию отца и куда мне полагалось записывать всевозможные сведения, приобретаемые мною во время обучения. Предвидя, что отец возьмет тетрадь для просмотра, я старался вносить в нее такого рода сведения, какие он, по моему разумению, должен был одобрить; но слишком часто перо мое делало свое дело, не очень-то слушаясь головы. И случалось также, что я, раскрыв дневник, благо он у меня всегда под рукой, нет-нет да и внесу в него запись, имеющую мало общего с торговым делом. И вот я вручил тетрадь отцу, робко надеясь, что он не натолкнется в ней на что-нибудь такое, от чего могло усилиться его недовольство. Лицо Оуэна, несколько омрачившееся при вопросе отца, сразу прояснилось при бойком моем ответе и расцвело улыбкой надежды, когда я принес из своей комнаты и положил перед отцом книгу конторского типа, в ширину больше, чем в длину, с медными застежками и в переплете из сыромятной телячьей кожи. От книги повеяло чем-то деловым, и это совсем приободрило моего доброжелателя. Он просто сиял от удовольствия, когда отец стал на выборку читать вслух отдельные страницы, бормоча свои критические замечания.
— «Водки — бочками и бочонками (barils, barricants, также tonneaux). В Нанте — 29; Velles — маленькими бочонками, в Коньяке и Ла-Рошели — 27, в Бордо — 32». Правильно, Фрэнк. «Грузовые и таможенные сборы — смотри в таблицах Саксби». А вот это нехорошо: следовало сделать выписку, так оно лучше запоминается. «Ввоз и вывоз.
— Расписки на закупленный хлеб. — Таможенные сертификаты. — Полотно: изингамское, гентское. — Вяленая треска — ее разновидности: титлинг, кроплинг и лабфиш». Следовало бы отметить, что они иногда именуются все словом «титлинг». Сколько дюймов в длину имеет титлинг?
Оуэн, видя мое замешательство, рискнул подсказать мне шепотом, и я, на свое счастье, уловил подсказку.
— Восемнадцать дюймов, сэр…
— Так. А лабфиш — двадцать четыре. Очень хорошо. Это важно запомнить на случай торговли с Португалией. А это что такое? «Бордо основан в… таком-то году… Замок Тромпет — дворец Галлиена». Ничего, ничего — все в порядке. Это ведь своего рода черновая тетрадь, Оуэн, в которую заносится без разбору все, с чем пришлось столкнуться за день: погашения, заказы, выплаты, переводы, получки, планы, поручения, советы — все подряд.
— Чтобы затем аккуратно разнести по журналу и главной книге, — подхватил Оуэн. — Меня радует, что мистер Фрэнсис так методичен.
Я увидел, что быстро завоевываю расположение отца, и стал опасаться, как бы он теперь не утвердился еще более в своем намерении сделать из меня купца; а так как сам я задумал нечто прямо противоположное, я пожалел, выражаясь словами доброго мистера Оуэна, о своей излишней методичности. Но мои опасения оказались преждевременными. Из книги выпал на пол листок бумаги, покрытый кляксами. Отец его поднял и, прервав Оуэна на замечании, что оторвавшиеся листки следует подклеивать хлебным мякишем, провозгласил:
— «Памяти Эдварда, Черного принца». Что такое? Стихи! Видит небо, Фрэнк, ты еще больший болван, чем я полагал!
Мой отец, надо вам сказать, как человек деловой, с презрением смотрел на труд поэта и, как человек религиозный да еще убежденный диссидент, почитал стихотворство занятием пустым и нечестивым. Прежде чем осудить за это моего отца, вы должны припомнить, какую жизнь вели очень многие поэты конца семнадцатого столетия и на что обращали они свои таланты. К тому же секта, к которой он принадлежал, питала — или, может быть, только проповедовала — пуританское отвращение к легкомысленным жанрам изящной словесности. Так что было много причин, усиливших неприятное удивление отца при столь несвоевременной находке этого злополучного листка со стихами. А что до бедного Оуэна… Если бы локоны на его парике могли распрямиться и встать дыбом от ужаса, я уверен, что утренние труды его парикмахера пропали бы даром, — так ошеломлен был мой бедный добряк чудовищным открытием. Взлом несгораемого шкафа, или замеченная в гроссбухе подчистка, или неверный итог в подшитом документе едва ли могли его поразить более неприятным образом. Отец мой стал читать строки, то делая вид, что ему трудно уловить их смысл, то прибегая к ложному пафосу, но сохраняя все время язвительно-иронический тон, больно задевавший самолюбие автора:
— «Фонтаравийское эхо»! — продолжал отец, сам себя прерывая. — «Фонтаравийская ярмарка» была бы здесь более уместна. «Когда в Иберии полдневной…» Что за Иберия такая? Не мог ты просто сказать: «в Испании», — и писать по-английски, если тебе уж непременно нужно городить чепуху?
«Креси» имеет ударение неизменно на втором слоге; не вижу оснований ради размера искажать слова.
«Оконце» явно притянуто для рифмы. Так-то, Фрэнк, ты мало смыслишь даже в таком жалком ремесле, которое избрал для себя.
«Туча огня» — это что-то новое. А! С добрым утром, уважаемые, всем вам веселого Рождества! Право, наш городской глашатай сочиняет вирши получше.
С видом предельного пренебрежения он отбросил листок и в заключение повторил: