Мне всегда было больше всего любопытно — можно ли из хороших кусков получить хорошее целое? То есть можно ли доработаться до Образа? То есть что Образ может прийти в голову сразу, неизвестно откуда, — это сомнений не вызывало. А что с ним делать дальше? Разбивать на подробности? На пуговицы? Зачем? Ведь он же действует именно в таком виде, в таком ключе, в таком тоне… как он и появился. Все остальное будет его только ослаблять. То есть вопрос стоял так: разменивать ли рубль на копейки или с копеек складывать рубль? Накапливать Образ? Или делить его на подробности? В Образе было что-то похожее на жизнь. Можно ли в начале жизни запланировать целое? Или целое само сложится? Из подробностей жизни?
Но был еще и третий путь. Написать все вчерне, а потом — бесконечная обработка: доделочки, подправочки с точки зрения уже увиденного целого. Но это бы было похоже на то, как если бы сначала построить город, а потом переделывать его дома. То есть — бесконечный ремонт города, в котором люди уже живут.
Однажды мне в голову пришла мысль, не похожая на воровство. «Позвольте… — завопил я от неожиданности. — Но ведь вся проза это описание того, что уже было». Значит, каждая проза это историческая вещь. Пока она будет написана, а уж тем более напечатана, все описанное в прозе уже ушло. Может быть, и осталось кое-что, а основное ушло. То, что грело и задевало. Я могу, конечно, в воображении заниматься прогнозами, но едва ли они исполнятся, потому что жизнь, живая жизнь вносит поправку в любые прогнозы. Даже в области техники. А уж остальное-то, самое интересное, оно и вовсе непредсказуемо. Да и вообще, какое кому дело, как я изготовляю это блюдо?
Человек приходит и хочет получить впечатление. Одна вещь вызывает впечатление, другая его не вызывает. Вот и вся разница.
Все остальное — мифы. Мифы были и до Гомера. Но пропел про них — он. Он, «сын бога», как говорили о нем древние греки. А мой сын слышал это по телевизору. А у бога было много детей. О чем мы тоже знаем из мифов, которые пропел Гомер.
Какое до всего этого дело Тоне, которая теперь занимается духовной жизнью, непыльной и неплохо оплачиваемой?! Лишь бы дали роль, при которой из мануфактуры можно было высунуть что-нибудь свое. И она была уже почти уверена, что это и есть духовная жизнь. Духовная жизнь, о которой она знала, тоже из мифов, хотя и не Древней Греции. Госсподи, мифы Древней Греции — такое старье!
Тоня! Тоня! А как все-таки быть насчет землетрясения в Уругвае? Да. Как быть с этим землетрясением?
Занимаешься ли ты пьянкой в татарском плодоовощном музее, от которого остаются лишь воспоминания о восковом Петре Первом и реальные фингалы? Или ты занимаешься болтовней о духовной жизни? Антропогенное землетрясение в Уругвае ведь было на самом деле. И выходит, что ты тому есть причина. Землетрясение-то антропогенное! То есть созданное человеком, имеющее причину в человеческой деятельности. Нефтяную линзу выкачали — вот все и обвалилось, И ведь как быть? А ведь тебе еще предстоит красотой спасти мир.
Действительно, а как быть? Даже если ты додумаешься до этого. Ведь всякой выдумкой можно и воспользоваться, и рано или поздно появится табличка на дверях: «Магазин закрыт на воровство». Как в этих обстоятельствах поступать Тоне, у которой сеть считанное количество лет, чтобы убежать от старости, как той плащеносной ящерице. Да, как же ей поступать? Не цивилизацию же в самом деле ей изменять? Да и как это сделать? Ясно только одно, что старый способ «жить-поживать и добра наживать» не проходит. Тут туник. И тупик именно потому, что «жадность фрайера сгубила». И что какие-то самодеятельные средства для жизни грозят самой жизни и, стало быть, надо эти средства отменить. Иначе жизнь сама отменится. А что тогда будет с Тоней — вершиной цивилизации и биосферы?
…Вернемся к тем временам, когда Тоня еще не была вершиной биосферы и еще только начинала свои труды в области культуры, снимаясь в киномассовках. Это есть чрезвычайно важный момент, потому что именно там ее приглядел Ефим Палихмахтер.
А надо сказать, что это было в те времена, когда наступила эпоха перестройки и гласности. И что если до этого жили так, то теперь надо жить эдак… И Ефим Палихмахтер понял, что его время пришло. Позволяют развернуться. Почему бы и нет? Или сейчас, или никогда! — понял Ефим Палихмахтер.
Главное было теперь проявить инициативу. Инициатива! Инициатива — это все! И он, как умный человек, угадал в Тоне скрытую инициативу. Ого! Скрытую! Знал бы он ее продовощное прошлое! И все бы получилось один к одному, все он предусмотрел. А вот — неудача. Или, как бы выразилась Тоня, «вот недостача!»
Случай, живая случайность или попросту — жизнь свела его со мной. Ну все рассчитал человек, буквально все. А тут не сообразил. У меня была старая, давным-давно написанная вещь — пьеса о Франсуа Вийоне. Был такой поэт во Франции. Сколько-то времени считался отверженным и непрестижным, а теперь вся французская поэзия считает от него всю литературную генеалогию новых времен. А нам какие причины были ставить эту пьесу? Ее и не ставили. Не ставили пегому, что до эпохи гласности официально считалось, что у нас такого нет. Зато теперь, в эпоху гласности, выяснилось, что у нас такого сколько хочешь.
И Ефим Палихмахтер понял — вот оно! Судьба дает в руки единственный случай. Он все учел: и возможность прославиться и выйти в люди, и роль для Тони есть. И он только не учел, что пьеса имеет свое содержание. Если пьеса для того, чтобы влиять на окружающих, то первыми окружающими будут артисты, как бы они ни выглядели и какими бы творческими концепциями не содрогались. Все учел Ефим Палихмахтер. Он только не учел, что Тоня будет играть «Образ», А Образ сфотографировать нельзя. Нарисовать можно, а сфотографировать — нет! И стало быть, игровому кино он неподвластен, а театру — пожалуйста. Театру — сколько хочешь.
Но Ефим Палихмахтер хотел кино. Не будем рассказывать, как он это устроил, но он это устроил. И начальство, перепуганное эпохой перестройки, решило ему не мешать. А вдруг он действительно то самое новое слово в режиссуре и, главное, в кинематографии, которого ждут и за которое получают премии, так необходимые для критики. То есть, заработала вся кормушка, которая тщательно скрывает, что она — кормушка.
АКТ ПЕРВЫЙ
Длинная низкая стена, почти белая от старости. Из-за стены виднеются черно-зеленые вершины деревьев. Бледный день. Через стену летит сверток бумаги… другой… третий… Над стеной появляется голова. Худой человек садится на стену: тощее и хмурое лицо, небольшой рот… Это Франсуа.
ФРАНСУА (спрыгивает со стены, видит сверток). Ну вот. Стоило начинать новую жизнь, если опять эти вонючие записи лекций торчат перед глазами. Пожалуйте обратно. (Кидает сверток обратно через стену.) Бернард Клервосский, Тертулиан. Самый рваный, конечно, Фома. Профессору по голове — лети! Все тихо. Значит, опять не повезло. (Садится.) Тошно. Вытерпел двенадцатичасовой экзамен. Вытерпел речи ослов-экзаменаторов. Но не смог вытерпеть мысли, что придется говорить благодарственную речь. Уважаемая альмаматер и вы, дорогие преподаватели, позвольте… и так далее… Тьфу! Я всегда срываюсь перед самым концом. Франсуа, у вас нет терпенья. Но что же дальше? Вы неправильно себя ведете, Франсуа. Если уж лизать руки, то нельзя показывать отвращенья. Но это самое трудное! Меня быстро разоблачают. Так, как я хочу жить, я не могу, а как могу — не хочу. И прежде всего, что делать с сердцем, которое так чувствительно к пинкам и царапинам?.. Устал… (Опускает голову ни руки. Вытирает руками лицо. Видит лужу.) Вот и лужа. И Франсуа Вийон около нее… (Смотрится в лужу.) Такой прекрасный малый, такой отличный жених — и такая грусть в глазах и в душе! Почему? Почему, когда все люди смеются, у вас, метр Франсуа, в душе печаль и воздыхания, а когда люди плачут, у вас пупок развязывается от смеха. Почему? Молчит лужа.