Потолки в нашем доме чуть больше пяти метров. Предприимчивые жильцы построили себе антресоли и получили вместо одной две комнаты с потолками по два с половиной.
Это даже немного выше, чем в так называемых "хрущобах"
Господи, а как москвичи в свое время радовались этим панельным пятиэтажкам, с какой теплотой произносили слово «Черемушки». 'Гуда переехала добрая половина жильцов нашего дома, которые до этого жили в коммуналках по девять семей.
Вы можете себе представить девять хозяек одновременно на одной кухне? Да еще тройку карапузов, ползающих у нас под ногами, когда вы несете полную кастрюлю борща, да пару неопохмеленных мужей, которые тут же, дуэтом, клянчат у своих, а заодно и у чужих жен трояк на водку?
Я частенько бывала на такой кухне в доме моей самой близкой подруги Татьяны, живущей неподалеку от меня. А сама я, к счастью, всю жизнь прожила в отдельной трехкомнатной квартире. Есть и такие в нашем доме. Ее еще до революции купил мой дедушка, известный акушер-гинеколог.
И прадедушка мой был акушером-гинекологом, но учился он в Петербурге, а жил и работал в Сызрани и был там, пожалуй, более знаменит, чем сын, выучившийся и сделавший свою карьеру в Москве.
Моя бабушка Анна Александровна никакого специального образования не имела. Она закончила в Москве Александровский институт благородных девиц, где ее научили держать спину и правильно ходить, шить, вязать крючком и на спицах, вышивать гладью, стилем «рококо», простым и болгарским крестом, готовить, рачительно вести хозяйство и планировать домашний бюджет, ухаживать за маленькими детьми и воспитывать старшеньких, красиво, модно и дешево одеваться, а также играть на фортепьяно, рисовать, говорить по-французски, поддерживать интересную беседу, разбираться в изобразительном искусстве и литературе и еще великому множеству столь необходимых нам, женщинам, мелочей.
Бабушка часть своих знаний передала мне. Мы с ней очень дружили. Особенно в последние годы, когда остались вдвоем. Она любила меня без памяти, хотя почти никогда не говорила об этом. Она совершенно не умела сюсюкать. Очевидно, ее отучили от этого в том же институте.
Моя мама, Елизавета Михайловна, пошла по стопам своего отца и деда. Она закончила Первый медицинский институт в Москве и стала акушером-гинекологом, справедливо полагая, что на эту профессию всегда будет спрос, раз даже во время революции комиссары не тронули дедушку в его просторной докторской квартире. Ведь и у вождей революции есть жены, которые подвержены женским болезням, рожают либо, напротив, не желают рожать.
Если при ангине или, как теперь говорят, ОРЗ рот можно открыть практически перед любым врачом, то с нашими женскими болезнями не всякому покажешься. Обычно мы идем к своему личному доктору, которому целиком и полностью доверяем. Потому у гинеколога много друзей среди женщин и, как следствие, среди их мужей, которые не дадут в обиду любимого врача своей драгоценной супруги.
Мама и меня пыталась направить по семейной стезе, но у меня с самого детства ко всему, что связано с половыми признаками, было чересчур романтическое отношение и я не могла себе представить, как можно вторгаться в святая святых каждой женщины, во вместилище любви и наслаждения, и источник самой человеческой жизни.
Вопреки маминой агитации я тайно мечтала попасть в библиотечный институт и работать потом в огромной тихой библиотеке со старинными настольными лампами и тяжелыми стульями. Там, где столько книг, большая часть которых о любви.
Папы у меня долго не было. Вернее, быть-то он был, но жил отдельно. В отличие от множества семей, из которых отец ушел, в нашу он не пришел.
Зато у нас был Лев Григорьевич. Он трогательно и нежна любил мою маму и меня и просто обожал бабушку. Он никогда не забывал купить ее любимые «коровки». Причем покупал он их только свежие, тянучие, еще не затвердевшие, обязательно в «Елисеевском» магазине.
Вручал он их бабушке отдельно и торжественно и при этом умудрялся незаметно опустить в ее обширный карман всегда свежего, накрахмаленного передника пергаментный стограммовый пакетик свежепомолотого кофе «Арабика», который тут же выдавал себя головокружительным запахом.
Мы с мамой делали вид, что не замечаем этого. Кофе бабушке строжайше запретил сам же Лев Григорьевич, потому что был главврачом нашей самой главной в стране больницы. Там же в его подчинении работала и мама. У бабушки было повышенное давление. Но она утверждала, что давление у нее скорее поднимается от неудовлетворенного желания выпить кофе, чем от самого кофе, который она пьет буквально наперстками.
Мне эта фраза почему-то запомнилась на всю жизнь.
Для меня Лев Григорьевич покупал «Лимонные и апельсиновые дольки», которые до сих пор продаются в высоких картонных банках с теми же этикетками, и какую-нибудь интересную книгу.
Маме — ее обожаемые маслины и сыр «рокфор». Долгое время и то и другое я в рот взять не могла, а теперь не могу без этого обходиться.
Все это привозилось в огромной картонной коробке, обернутой в веселую бумагу с надписью «Гастроном № 1». Бумагу эту бабушка аккуратно снимала, неторопливо сворачивала и убирала для какой-нибудь надобности, а мы с мамой смотрели на коробку алчными глазами и поторапливали ее. Надо ли говорить, что бумажный шпагат с коробки бабуля не срезала ножницами, как мама, а развязывала и сматывала на ладони в тугой бублик.
В коробке кроме перечисленных обязательных лакомств было полно всякой вкусной всячины. И непременная севрюга горячего копчения, и крабы в банках, и сардины, и уже порезанная ветчина со слезой, и толстенная колбаса «Экстра высшего сорта», фаршированная говяжьим языком. Она мне особенно нравилась тем, что на срезе имела рисунок шахматной доски в темном кружочке. Был там обязательно шоколад «Сказки Пушкина», коробка любимых маминых конфет «Южный орех», где каждая в форме полумесяца конфета, обсыпанная горьким какао, покоилась в отдельной бумажной формочке, напоминающей в расправленном виде балетную пачку.
Была там и непременная бутылка армянского коньяка, обложенная полудюжиной крепких ароматных лимонов.
И так было почти каждую неделю. Мы ждали Льва Григорьевича, как Деда Мороза. Мама хорошо зарабатывала, да и бабушка достаточно получала за свое шитье, хотя и редко брала заказы, и мы сами могли купить все это, но, спрятанная в коробку, упакованная в бумагу и обвязанная шпагатом, вся эта снедь с восхитительно перемешавшимися запахами становилась сказочным гостинцем.
И стоило этой коробке появиться в нашем доме, как сразу образовывался праздник. А вот в настоящие праздники, особенно в Новый год, Льва Григорьевича с нами не было. Он не мог отлучиться из своей семьи.
Да и в эти-то еженедельные посещения он пробирался к нам окольными путями.
Заранее, где-то на Пушкинской улице, он отпускал пер- сональную машину, через Козицкий переулок выходил к улице Горького и нырял в стол заказов «Елисеевского», который, как известно, всегда располагался через переулок напротив самого магазина. Там его ждала уже упакованная коробка с продуктами.
Он расплачивался, выходил на улицу и ловил там такси. Тогда это были в основном «Победы». Он залезал на заднее сиденье и надвигал шляпу или шапку, если дело было зимой, на самый нос.
Шофер выносил из стола заказов тяжеленную коробку и погружал ее в багажник.
Они сперва ехали на Петровку. Там Лев Григорьевич в нахлобученной шляпе заходил в аптеку и покупал какой-то пустяк, выходил, незаметно оглядывался по сторонам и только после этого садился в машину. Потом они ехали через Манежную площадь на улицу Герцена, на Никитских воротах сворачивали на Тверской бульвар и оказывались перед нашим домом. Тут уж Лев Григорьевич сдвигал шляпу по- купечески на затылок и гордо, всегда пешком, поднимался на наш очень высокий третий этаж.
Шофер вез коробку на лифте. Он относил ее в гостиную, ставил на круглый стол, укрытый двумя скатертями (льняной, палевого цвета, и кружевной, светло-коричневой поверху), получал от Льва Григорьевича деньги, с радостным удивлением благодарил и почтительно пятился к двери. Когда он уходил, Лев Григорьевич крепко обнимал и целовал маму, а она ему каждый раз, смеясь, говорила: