Знаменит он на все ШИЗО тем, что всегда показывает одно и тоже пятнадцать с половиной градусов. "В пределах нормы" - по местным понятиям. Недолго думая, Таня сует его в снег, наметенный на подоконник. Но храбрый "стрелочник" и в снегу показывает те же пятнадцать с половиной градусов! Вот что значит оптимизм! Не написать ли об этом эксперименте в прокуратуру?
- Дежурная! Дайте бумагу и ручку!
- В ШИЗО не положено!
- Нам в прокуратуру - заявление. По закону можно и из ШИЗО!
- Ох, эти политички! Только бы им жалобы писать! Свалились на наши головы... Нет у нас бумаги!
- Так возьмите у нас в вещах, в боковом карманчике! Там, кстати, и конверты.
Пропадает наша дежурнячка, и до ужина мы не можем до нее достучаться. Вечерний обход - ДПНК с новой сменой. Обыскивают нас и камеру.
- Мы просили бумагу для заявления, а нам не дали.
- Ох, Господи, опять заявления! Ну что вам не сидится?
- Так холодно же, а вы жульничаете со своим термометром!
- Ничего не холодно, температура нормальная.
Стоят в нашей камере в шинелях и ушанках, рожи красные, сытые, пар изо рта... Можно поверить, что им не холодно.
- Но мы имеем право написать в прокуратуру?
- Только в дневную смену, а теперь - ночная заступает. Завтра успеете!
Завтра будет другой ДПНК, пусть он и расхлебывает. А нам всю борьбу за собственную бумагу и конверт - начинать сначала.
- Ну чего озоруете, женщины? Вон отопление включили, счас тепло будет!
Действительно, трубы слегка теплеют. Они идут вдоль пола, и мы ложимся, прижимаясь к ним всем телом. Наш тайно принесенный термометр показывает, что в камере двенадцать градусов, но рядом с самой трубой все же теплее. Обхватываем трубу посиневшими пальцами и чувствуем, как в них пляшут мелкие иголочки. Ох, какое блаженство! Через час трубы - опять ледяные, но мы от них уже не отходим - знаем, что кочегары гонят горячую воду импульсами. Подкинут угля - отдохнут, поспят, в самодельные картишки перекинутся. И опять подкинут. Надо ловить момент.
Но и по ледяным трубам льется поток жизни - те самые разговоры через кружку. Трубы идут по всем камерам вкруговую, и, лежа возле них, мы невольно становимся если не свидетелями, то слушателями чужой личной жизни.
- Третья, третья! Вы махорку в рабочке нашли?
- Нет!
- Эх, дуры, для вас под кроем оставили!
Значит, третья камера, выйдя на работу, так и не нашла в рабочей камере махорки. А махорка в ШИЗО - дикий дефицит: курить здесь нельзя, табак и спички проносят сквозь обыск виртуозы. И делятся не со всеми, а по своей какой-то сложной системе расчетов. А те, из третьей, не отыскали оставленную для них заначку. Действительно, не от большого ума.
- Восьмая! Политические! Таня, я Тишка из шестой! Ты меня помнишь?
- Помню, помню.
- Ну как дела, Танюша? Это кто с тобой? Как звать?
- Ира. Тоже из нашей зоны.
- А за что посадили?
- Кого? Иру - в лагерь или нас в ШИЗО?
Таня любит точные формулировки. Так ее приучила "Хроника текущих событий" - подпольное издание советских новостей.
- И ее и вас обеих!
- Иру - за стихи.
- А-а, поэтка, значит.
- А нас сюда - за забастовку.
- Обе-две бастуете?
- Да не две, а вся зона.
- Ага, значит, скоро Наташа приедет! Как она там?
- Болеет.
- Девочки, ну держитесь! Все будет хорошо!
Это "все будет хорошо" - стандартное зэковское утешение. Сколько раз я его выслушала от незнакомых и полузнакомых за всю отсидку! И каждый раз поражалась бессмысленности: ну откуда они знают, хорошо у меня все будет или плохо? А вот поди ж ты - правы оказались самодеятельные тюремные пророки. И трудно мне было, и холодно, и - признаюсь - страшно. А все равно хорошо и жива осталась, и совесть не продала, и дождался меня на свободе любимый человек... Чего мне еще? Всем бы так, кому твердили это самое пророчество... Мне оно помогло, наверное. Это было - как короткая молитва за нас - тех, кто сроду не умел молиться.
Мы с Таней спорим про судьбу России: откуда начался наш исторический вывих, с Петра Первого или раньше, или позже? Спор бесконечен, как и все разговоры такого рода. Пора и спать, но не хочется. Читаю Тане наизусть стихи. Сначала чужие, потом свои. Потом затихаю, и все понимающая Таня делает вид, что спит. Она знает, что я прочту ей стихи этой ночи завтра утром.
Я сижу на полу, прислонясь к батарее.
- Южанка, мерзлячка!
От решетки на лампочке тянутся длинные тени, Очень холодно.
Хочется сжаться в комок по-цыплячьи.
Молча слушаю ночь,
Подбородок уткнувши в колени.
Тихий гул по трубе.
Может, пустят горячую воду?
Но сомнительно: климат ШИЗО,
Кайнозойская эра...
Кто скорей отогреет
Державина твердая ода,
Марциала опальный привет
Или бронза Гомера?
Мышка Машка стащила сухарь
И грызет за парашей.
Двухдюймовый грабитель,
Невиннейший жулик на свете!
За окном суета, и врывается в камеру нашу
Только что со свободы
Декабрьский разбойничий ветер.
Гордость Хельсинкской группы не спит
По дыханию слышу.
В Пермском лагере тоже не спит
Нарушитель режима.
Где-то в Киеве крутит приемник другой одержимый,
И встает Орион,
И проходит от крыши до крыши.
И печальная повесть России
(А может, нам снится?)
Мышку Машку,
И нас,
И приемник, и свет негасимый
Умещает на чистой, еще непочатой странице,
Открывая на завтрашний день
Эту долгую зиму.
Эти стихи я пошлю с этапа, возвращаясь в зону, и они благополучно попадут раньше к "теневым" адресатам, а потом - к Игорю. Еще до того, как я успею приехать в ШИЗО второй раз. Каково будет моему "одержимому" получить эти корявые, наспех записанные в грохочущем поезде строки? В ту ночь я об этом даже не думаю: Игорь несет свою часть ноши, я - свою. Сейчас меня, как и Таню, более всего заботит точность формулировки...
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
И все же больше всех мышей и мокриц, больше сознательного вымораживания заключенных в ШИЗО, голода и неизбывной грязи меня в тот раз потрясла бытовая жизнь уголовного лагеря. Этот быт переносился в соседние камеры, население их все время менялось, и двенадцати суток хватало, чтоб войти в курс всех лагерных событий. Потом я уже притерпелась, а раньше меня поражало, откуда в постоянной тюремной перекличке такое количество мужских имен? Откуда сцены ревности? Ведь лагерь - женский...
Нет, я знала про уголовную лесбийскую любовь, но не представляла, что - в таком масштабе. Оторванные от нормальной жизни женщины, в основном молодые, создавали себе эрзац-любовь и эрзац-семьи. Да-да, целые семьи - с дедушкой и бабушкой (их роли брали на себя пожилые), с папой-мамой и детками-малолетками. Малолетками были только приехавшие из детской зоны, а значит - достигшие восемнадцатилетнего возраста. Но и им предстояла лагерная женская наука.
- Маша! Маша! Вторая! Что там нового в зоне?
- Ой, Зина, ты? Вчера этапом малолеток привезли. Мы ходили смотреть. Такие киски! Одна - в нашей бригаде, мы ее себе взяли за дочку!
Мужскими именами назывались "коблы" - женщины, берущие себе в лесбийской любви мужскую роль. Женскую роль брали на себя "ковырялки". Разумеется, это было запрещено, разумеется, застигнутых на месте преступления наказывали, и публичное шельмование было еще самым мягким вариантом. Ничего не помогало. Страсти только разгорались пуще. Если сажали в ШИЗО одну - другая, по лагерной этике, должна была вытворить что угодно, но сесть в ШИЗО следом за ней. Иначе это был повод для ревности, и начинались бесконечные интриги.
- Федя, ты тут сидишь, а твоя Лизка с Женькой гуляет!
- С какой это Женькой? - спрашивал Федя металлическим меццо-сопрано.
- А из шестого отряда!
- Врешь?!
- Ну, спроси у Михрютки, ее только сегодня посадили.