- Ловко! - одобряет публика вывод оратора.
А Тяп`а мычит, потирая себе грудь. Так же точно он мычит, когда с похмелья выпивает первую рюмку водки. Ротмистр сияет. Читают корреспонденции. Тут для ротмистра - "разливанное море", по его словам. Он всюду видит, как купец скверно делает жизнь и как он портит сделанное до него. Его речи громят и уничтожают купца. Его слушают с удовольствием, потому что он - зло ругается.
- Если б я писал в газетах! - восклицает он. - О, я бы показал купца в его настоящем виде... я бы показал, что он только животное, временно исполняющее должность человека. Он груб, он глуп, не имеет вкуса к жизни, не имеет представления об отечестве и ничего выше пятака не знает.
Объедок, зная слабую струну ротмистра и любя злить людей, ехидно вставляет:
- Да, с той поры, как дворяне начали помирать с голода, - исчезают люди из жизни...
- Ты прав, сын паука и жабы; да, с той поры, как дворяне пали, - людей нет! Есть только купцы... и я их не-на-ви-жу!
- Оно и понятно, потому что и ты, брат, попран во прах ими же...
- Я? Я погиб от любви к жизни, - дурак! Я жизнь любил, а купец её обирает. Я не выношу его именно за это, - а не потому, что я дворянин. Я, если хочешь знать, не дворянин, а бывший человек. Мне теперь наплевать на всё и на всех... и вся жизнь для меня - любовница, которая меня бросила, за что я презираю её.
- Врёшь! - говорит Объедок.
- Я вру? - орёт Аристид Кувалда, красный от гнева.
- Зачем кричать? - раздается холодный и мрачный бас Мартьянова. Зачем рассуждать? Купец, дворянин - нам какое дело?
- Поелику мы ни бэ, ни мэ, ни ку-ку-ре-ку... - вставляет дьякон Тарас.
- Отстаньте, Объедок, - примирительно говорит учитель. - Зачем солить селёдку?
Он не любит спора и вообще не любит шума. Когда вокруг разгораются страсти, его губы складываются в болезненную гримасу, он рассудительно и спокойно старается помирить всех со всеми, а если это не удаётся ему, уходит от компании. Зная это, ротмистр, если он особенно пьян, сдерживается, не желая терять в лице учителя лучшего слушателя своих речей.
- Я повторяю, - более спокойно продолжает он, - я вижу жизнь в руках врагов, не врагов только дворянина, но врагов всего благородного, алчных, неспособных украсить жизнь чем-либо...
- Однако, брат, - говорит учитель, - купцы создали Геную, Венецию, Голландию, купцы Англии завоевали своей стране Индию, купцы Строгановы...
- Какое мне дело до тех купцов? Я имею в виду Иуду Петунникова и иже с ним...
- А до этих тебе какое дело? - тихо спрашивает учитель.
- А - разве я не живу? Ага! Живу, - значит, должен негодовать при виде того, как жизнь портят дикие люди, полонившие её.
- И смеются над благородным негодованием ротмистра и человека в отставке, - задирает Объедок.
- Хорошо! Это глупо, я согласен... Как бывший человек, я должен смарать в себе все чувства и мысли, когда-то мои. Это, пожалуй, верно... Но чем же я и все мы, - чем же вооружимся мы, если отбросим эти чувства?
- Вот ты начинаешь говорить умно, - поощряет его учитель.
- Нам нужно что-то другое, другие воззрения на жизнь, другие чувства... нам нужно что-то такое, новое... ибо и мы в жизни - новость...
- Несомненно нам нужно это, - говорит учитель.
- Зачем? - спрашивает Конец. - Не всё ли равно, что говорить и думать? Нам недолго жить... мне сорок, тебе пятьдесят... моложе тридцати нет среди нас. И даже в двадцать долго не проживёшь такою жизнью.
- И какая мы новость? - усмехается Объедок. - Гольтепа всегда была.
- И она создала Рим, - говорит учитель.
- Да, конечно, - ликует ротмистр, - Ромул и Рем - разве они не золоторотцы? И мы - придёт наш час - создадим...
- Нарушение общественной тишины и спокойствия, - перебивает Объедок. Он хохочет, довольный собой. Смех у него скверный, разъедающий душу. Ему вторит Симцов, дьякон, Полтора Тараса. Наивные глаза мальчишки Метеора горят ярким огнём, и щёки у него краснеют. Конец говорит, точно молотом бьёт по головам:
- Всё это глупости, - мечты, - ерунда!
Странно было видеть так рассуждающими этих людей, изгнанных из жизни, рваных, пропитанных водкой и злобой, иронией и грязью.
Для ротмистра такие беседы были положительно праздником сердца. Он говорил больше всех, и это давало ему возможность считать себя лучше всех. А как бы низко ни пал человек - он никогда не откажет себе в наслаждении почувствовать себя сильнее, умнее, - хотя бы даже только сытее своего ближнего. Аристид Кувалда злоупотреблял этим наслаждением, но не пресыщался им, к неудовольствию Объедка, Кубаря и других бывших людей, мало интересовавшихся подобными вопросами.
Но зато политика была общей любимицей. Разговор на тему о необходимости завоевания Индии или об укрощении Англии мог затянуться бесконечно. С не меньшей страстью говорили о способах радикального искоренения евреев с лица земли, но в этом вопросе верх всегда брал Объедок, сочинявший изумительно жестокие проекты, и ротмистр, желавший везде быть первым, избегал этой темы. Охотно, много и скверно говорили о женщинах, но в защиту их всегда выступал учитель, сердившийся, если очень уж пересаливали. Ему уступали, ибо все смотрели на него как на человека недюжинного и - у него, по субботам, занимали деньги, заработанные им за неделю.
Он вообще пользовался многими привилегиями: его, например, не били в тех нередких случаях, когда беседа заканчивалась всеобщей потасовкой. Ему было разрешено приводить в ночлежку женщин; больше никто не пользовался этим правом, ибо ротмистр всех предупреждал:
- Баб ко мне не водить... Бабы, купцы и философия - три причины моих неудач. Изобью, если увижу кого-нибудь, явившегося с бабой!.. Бабу тоже изобью... За философию - оторву голову...
Он мог оторвать голову - несмотря на свои года, он обладал удивительной силой. Затем, каждый раз, когда дрался, ему помогал Мартьянов. Мрачный и молчаливый, точно надгробный памятник, во время общего боя он всегда становился спиной к спине Кувалды, и тогда они изображали собой всё сокрушавшую и несокрушимую машину.
Однажды пьяный Симцов ни за что ни про что вцепился в волосы учителя и выдрал клок их. Кувалда ударом кулака в грудь уложил его на полчаса в обморок, когда он очнулся, заставил его съесть волосы учителя. Тот съел, боясь быть избитым до смерти.
Кроме чтения газеты, разговоров и драк, развлечением служила ещё игра в карты. Играли без Мартьянова, ибо он не мог играть честно, о чём, после нескольких уличений в мошенничестве, сам же откровенно и заявил:
- Я не могу не передёргивать... Это у меня привычка.
- Бывает, - подтвердил дьякон Тарас. - Я привык дьяконицу свою по воскресеньям после обедни бить; так, знаете, когда умерла она - такая тоска на меня по воскресеньям нападала, что даже невероятно. Одно воскресенье прожил - вижу, плохо! Другое - стерпел. Третье - кухарку ударил раз... Обиделась она... Подам, говорит, мировому. Представьте себе моё положение! На четвёртое воскресенье - вздул её, как жену! Потом заплатил ей десять целковых и уж бил по заведённому порядку, пока опять не женился...
- Дьякон, - врёшь! Как ты мог в другой раз жениться? - оборвал его Объедок.
- А? А я так - она у меня за хозяйством смотрела.
- У вас были дети? - спросил его учитель.
- Пять штук... Один утонул. Старший, - забавный был мальчишка! Двое умерли от дифтерита... Одна дочь вышла замуж за какого-то студента и поехала с ним в Сибирь, а другая захотела учиться и умерла в Питере... от чахотки, говорят... Д-да... пять было... как же! Мы, духовенство, плодовитые...
Он стал объяснять, почему это именно так, возбуждая гомерический хохот своим рассказом. Когда хохотать устали, Алексей Максимович Симцов вспомнил, что у него тоже была дочь.
- Лидкой звали... Толстая такая...
И больше он, должно быть, не помнил ничего, потому что посмотрел на всех, улыбнулся виновато и - умолк.