«Чудное дело, как подумать, что значит школьный товарищ. Не сойдись я с ним, – я уверен, что мое развитие пошло бы совершенно иначе. Я-то на него, конечно, не имею влияния, но он на меня – довольно значительное. Не могу еще решить, хорошо или худо было это влияние, но оно состояло вот в чем: он научил меня, по природе серьезного, смеяться над всем, что только попадется в глаза; он заставил меня, человека довольно основательного и надменного, смотреть на предметы поверхностно, произносить о них суждение, посмотревши только форму и не касаясь содержания; из ума моего он сделал остроумие, из презрения многому – насмешку над этим многим, из внимательности – находчивость. Быть может, это мне и пригодится; но теперь это дурно, не говоря уже о том, что от этого страждет теперь мое необъятное самолюбие».

Однообразная, монотонная и замкнутая жизнь, чуждая каких бы то ни было развлечений, еще более способствовала тому, что с каждым годом Добролюбов все более и более зарывался в книги. В доме отца он нашел библиотеку, состоявшую из 400 томов, в которой, помимо книг богословского или религиозно-нравственного содержания, было немало и светских, между прочим «Всеобщая история» Милотта, «Естественная история» Двигубского, «Энциклопедический словарь» Плюшара, «Опытный человек» Попе, «О разуме законов» Монтескьё, «О множестве миров» Фонтенеля. С жадностью накинулся юноша на все эти книги, доставая их сверх того и со стороны, по случаю; читал он, помимо ученых сочинений и русских авторов, и журналы. В его упражнениях по классу риторики и пиитики постоянно было вредно знакомство с лучшими русскими литераторами, на что и обращал внимание учитель словесности. В упражнениях по всеобщей истории была видна также начитанность. Его возражения, например, по математике профессору-монаху, его критика учебника истории Кайданова были выслушиваемы учениками с участием, которое возрастало, когда профессор не находил возражений, а заминал их своим авторитетом, невозможностью распространяться по причине недосуга и другими уловками. В среднем отделении семинарии Добролюбов поражал всех громадными сочинениями в 30, 40 и 100 страниц на философские темы, а отчасти и из русской церковной истории.

Не ограничиваясь этими классными сочинениями, Добролюбов рано, уже в 13 лет, обнаружил страсть к авторству, конечно, в виде писания стихов, причем он между прочим переводил Горация. В 1850 году он даже решился послать в «Москвитянин» письмо, прося у редакции 100 рублей и обещая за них прислать 40 стихотворений. «Это, – пишет он в дневнике, – давно лежит у меня на совести; и если когда-нибудь выведут меня на чистую воду, то я не знаю, что еще может быть для меня стыднее этого…» Затем в 1852 году он послал в редакцию «Сына отечества» 12 стихотворений под псевдонимом Владимира Ленского. Написал он в том же году три статейки для «Нижегородских ведомостей». Но, по его словам, «одну цензор не пропустил – невиннейшую статью о погоде; другие две, кажется, сгибли у редактора, по крайней мере, доселе (т. е. до 20 января 1851 года) остаюсь для них, т. е. они для меня остаются во мраке неизвестности».

Между тем шло своим путем и внутреннее развитие Добролюбова, проходя те фазы, какие в то время переживали все люди его поколения. Так, первым выходом из детской непосредственности были религиозная экзальтация и суровый аскетизм, в какие вдался Добролюбов с 17-летнего возраста. В этом сказывалось стремление пробуждающегося ума отнестись сознательно, серьезно осмыслить то воспитание в духе религиозного благочестия, какое получил Добролюбов в доме своих патриархальных родителей и в семинарии. Так, по словам Кострова, он был самым набожным человеком в Нижнем, считал за грех напиться чаю в праздничный день до обедни, после исповеди до причастия даже воды не пил, всегда молился усердно и с глубоким чувством. Во время говенья в марте 1853 года он вел весьма любопытный дневник своих прегрешений под заглавием «Психоториум», т. е. углубление в душу:

«7 марта 1853 г. 1-й час пополудни. Ныне сподобился я причащения пречистых Тайн Христовых и принял намерение с этого времени строже наблюдать за собой. Не знаю, будет ли у меня сил давать себе каждый день отчет в своих прегрешениях, но, по крайней мере, прошу Бога моего, чтобы Он дал мне положить хотя начало благое. Боже мой! Как мало еще прошло времени и как много лежит на моей совести! Вчера, во время самой исповеди, я осудил духовника своего и потом скрыл это, не покаялся; кроме того, я сказал не все грехи, и это не потому, что позабыл их или не хотел, но потому, что не решился сказать духовнику, что еще рано разрешать меня, что я еще не все сказал. Потом я сетовал на отца духовного, что он не о многом спрашивал меня; но разве я должен ожидать вопросов, а не сам говорить о своих прегрешениях? Только вышел я из алтаря – и сделался виновен в страхе человеческом, затем человекоугодие и, хотя легкий, смех с товарищами присоединились к этому. Потом суетные помышления славолюбия и гордости, рассеянность во время молитвы, леность к богослужению, осуждение других увеличивали число грехов моих…»

Этот ежедневный список «прегрешений» с благочестивыми укоризнами себе вел Добролюбов с 7 марта до 9 апреля, так что набралось целых 32 страницы за эти 34 дня. Все они, разумеется, похожи один на другой; вот, например, 29 страница «Психоториума»:

«4 апреля, 12-й час пополудни. Опять те же грехи в эти два дня: леность к молитве, рассеянность и легкомыслие, осуждение и насмешка, неприязнь к ближнему, вольные суждения, ложь, хитрость и притворство, призывание лукавого, честолюбие и славолюбие, предание чувственности, чревоугодие и лакомство» и т. д. Список этих прегрешений заключается словами: «Господи! Спаси мя, не остави мене погибающа!»

Но аскетизм и самобичевания не были, конечно, исключительным содержанием жизни Добролюбова. Рядом с этим духовно-нравственным возбуждением шли разного рода впечатления и влияния, навеваемые и книгами, и жизнью. Так, рядом с перечислениями «прегрешений» Добролюбов, по его собственным словам, «хотел походить на Печорина и Тамарина, хотел толковать, как Чацкий». Вместе с тем, читая списки грехов, вы видите в числе их первые проблески тревожных сомнений, которые все более и более начинают овладевать юношей, и тщетно он гонит их от себя. Начинается для него период рефлексий и романтических порывов. Как мы видели в описании 1 января 1852 года, у него была уже какая-то «одна», провести вечер в обществе которой ему было особенно приятно. В то же время с презрением и ненавистью начинает смотреть юноша на всю окружающую его пошлость губернской жизни. «Все пошло, глупо, мелко, – восклицает он в своем дневнике, – ничто не удовлетворяет порывов высокого ума, глубоко чувствующего сердца…»

Голова его, между тем, наполняется мечтами об университете, о литературной славе, и вместе с тем он страстно привязывается к учителю немецкого языка Ивану Максимовичу Сладкопевцеву. Привязанность эта, имевшая, конечно, реальные основания в виде благотворного влияния Сладкопевцева на развитие юноши, тем не менее носила вполне романтический характер, соединяясь с той безотчетной влюбчивостью в своих любимых наставников, какую нередко испытывают 17-летние мальчики. Так, Добролюбов, еще не видав Сладкопевцева, успел уже заочно влюбиться в него по одним слухам, распространивши свое обожание даже на внешность предмета любви.

«Смутно я постигал что-то прекрасное, – говорит он в письмах Сладкопевцеву, – в этом соединении понятия: брюнет, из петербургской академии, молодой, благородный и умный… Не говоря уже об уме и благородстве, надо заметить, что я особенно люблю брюнетов, уважаю петербургскую академию и молодых профессоров предпочитаю старым. Я с нетерпением ждал минуты, когда увижу вас, и во все это время я чувствовал что-то особенное… Чего ищешь, то обыкновенно скоро находишь; на следующий же день я с полчаса прогуливался по нижнему коридору и дождался-таки вас. Правду сказать, при моей близорукости я не мог хорошо рассмотреть вашей физиономии; но и один беглый взгляд на вас достаточен был, чтобы произвести во мне самое выгодное впечатление. Я люблю эти гордые, энергические физиономии, в которых выражается столько отваги, ума, мужества. Признаюсь, я несколько ошибся, когда признавал вас существом гордым и недоступным; но это было тогда полезно мне тем, что я стал с того времени считать вас чем-то высшим, неприступным, перед чем я должен только благоговеть и смиренно посматривать вслед, жалея, что не могу взглянуть прямо в глаза».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: