В этом сказывается крайняя невзыскательность юноши, не избалованного бедной обстановкой жизни в родительском доме; с другой же стороны, желание всячески оправдать перед родителями свой поступок и показать им, что шаг, сделанный им, как нельзя более удачен и основателен. Этим же объясняются и все те места писем Добролюбова домой, в которых он геройски стоит за институт и старается всячески опровергнуть те слухи об упадке института, какие распространялись бывшими его воспитанниками. Так, в письме своему зятю М. А. Кострову от 11 сентября 1857 года он пишет между прочим:
«Скажите, пожалуйста, моим родным, чтобы они не верили различным нелепостям, рассказываемым каким-нибудь П. И. Н. Положим, что он 15 лет учителем, но тем не менее он ничего не смыслит касательно педагогического института. Желательно бы знать, например, на каких данных основано известие, что педагогический институт упадает, и в каком смысле должно понимать его? Что касается самого здания, то оно, могу вас уверить, стоит цело и невредимо, даже не покривилось ни на один бок. В отвлеченном смысле тоже, кажется, нельзя найти признаков упадка. Директор наш, И. И. Давыдов, давно уже известен ученостью своей и трудами. Профессора – все славные, и большею частью заслуженные; предметом своим каждый из них занимается наверное лучше какого-нибудь… Да и во всяком случае такие профессора, как Лоренц, Устрялов, Срезневский, Благовещенский, Михайлов, Ленц, Остроградский и другие, не ударят лицом в грязь никакого заведения. Стало быть, упадок в учениках? Так это еще Бог весть, где они лучше – в академии или здесь. И сюда поступают многие семинаристы и во всяком случае могут украсить это заведение своими богословскими и философскими познаниями. Уверьтесь же, пожалуйста, и уверьте всех там, что моя особа ничего, ровно ничего не потеряла, попавши в институт, а не в академию, и что ежели и суждено когда-нибудь упасть институту, то я, по всей вероятности, не дождусь этого (разве будет сильное наводнение: он стоит на самом берегу Невы…)».
Решив свою участь поступлением в институт и добившись того, о чем мечтал в последний год семинарского курса, Добролюбов имел возможность наконец оглядеться вокруг себя и ближе познакомиться с городом, куда закинула его судьба. Но, как это часто случается у нас с выходцами из провинций, Петербург не особенно поразил его своими столичными красотами, и тщетно товарищи-семинаристы ждали от него пышных описаний; они даже заподозрили его в гордости и черствости, в чем и сам Добролюбов готов был заподозрить себя, как это мы видим из письма его к М. И. Благообразову от 11 сентября 1853 года.
«Жалею, право, что я такой черствый человек… Целый месяц в Петербурге, и ни строчки о нем не сказал никому в своих письмах. Я раз пять, десять, по крайней мере, прошел насквозь весь Невский проспект, гулял по гранитной набережной, переходил висячие мосты, глазел на Исаакия, был в Летнем саду, в Казанском соборе, созерцал картины Тициана и Рубенса, и все это произвело на меня весьма ничтожное впечатление. Только однажды вечером вид взволнованной Невы несколько поразил меня, и то более потому, что я стоял в это время на мосту, который колебался под моими ногами и будто двигался со своего места, так что я вздрогнул первый раз, как приметил это движение. Был я здесь в театре, видел Каратыгина, Мартынова, Максимова и др. Игра Каратыгина сначала заставила меня забыть, что я в театре и что это игра: так просто и естественно выходит у него каждое слово. Потому я не вдруг даже понял, как много таланта и труда нужно для такой игры: мне казалось это так просто, что не за что и хвалить Каратыгина. Уже по приходе домой раскусил я загадку…»
Этому равнодушию к красотам Петербурга много содействовала и тоска по родине, естественно овладевшая Добролюбовым, как только кончились все его хлопоты и мытарства с поступлением в институт и с освоением в новой жизни. Он никому не открывал этой тоски, между тем она проглядывает во многих письмах к родным, начиная с самого обилия этих писем, посылаемых не только отцу и матери, но и разным родственникам, более или менее отдаленным. Особенно тоска эта должна была усиливаться в дни семейных праздников, которые Добролюбову приходилось теперь проводить в разлуке с родными. Так, в письме от 1 октября 1853 года он между прочим пишет матери:
«Я помню малейшие обстоятельства того, как мы, бывало, праздновали день именин ваших, и дай Бог ныне праздновать вам его еще веселее, еще радостнее прежнего… Это легко может быть, когда вы представите, что ныне сын ваш находится на гораздо лучшем месте, чем прежде, что он любит вас так же сильно, как прежде, и даже еще более ощущает в себе это чувство любви, ничем теперь не возмущаемое и не затемняемое, ни тенью неудовольствия, своенравия, ослушания, которыми, бывало, я так часто огорчал вас! Со спокойной и светлой душой, с радостным сердцем приношу я вам поздравление с днем вашего ангела и молю Господа, да подаст он вам здоровье, долголетие, радость, мир и спокойствие… Пусть весь кружок родных, которых я поздравляю с дорогой именинницей, восполнит своей внимательностью мое отсутствие на вашем мирном празднике».
Та же тоска, конечно, внушила Добролюбову ту особенную, страстную нежность, с какой обращался он к своим родителям в письмах к ним. Так, в письме от 6 октября мы читаем:
«Просвещенный филологическими наставлениями Срезневского и прочих, я с уверенностью полагаю теперь, что русский язык хотя весьма силен, звучен и выразителен, но не имеет достаточной мягкости и нежности для выражения глубочайших чувствований любящего сердца. Как, например, по-русски назову я вас, папаша и мамаша, милыми, добрыми, дорогими и пр., и пр. – все это, согласитесь, выражает слишком мало. Поэтому впредь я отказываюсь передавать вам свои чувства подобными эпитетами и называю вас просто – папаша и мамаша – без всяких прибавлений, надеясь, что и эти два слова очень достаточно выражают сущность наших взаимных отношений…»
В письме же к М. А. Кострову от 4 ноября он делает следующую приписку:
«Я не говорю вам о моей благодарности за то участие, которое вы принимали в милой моей мамаше. Но не могу не просить вас, еще и еще раз, будьте добры к ним по-прежнему, постарайтесь утешить мамашу, успокоить, развеселить, если опять она будет грустить обо мне. Скажите, что меня одна только и тревожит мысль, не плачет ли обо мне мамаша, не тревожится ли папаша. Более всего умоляю вас, ради Бога, не смейтесь над щекотливым чувством материнской любви. В одном из писем мамаши есть выражение, которое заставляет думать, что вы (т. е. не вы собственно, а все наши родные вообще) забавляетесь этим. Но я здесь очень хорошо понимаю, что это чувство святое и великое и что нужно более чтить его…»
Впрочем, Добролюбову некогда было слишком предаваться тоске по дому. Вскоре начались занятия и поглотили его всего. Увлечения факультетскими предметами было так велико, что в первое же полугодие первого курса, сверх занятий греческим языком, римскими классиками, немецкой литературой и географией, он успел подать профессору Срезневскому тетрадь собранных им слов Нижегородской губернии, а к 15 декабря приготовил профессору Лебедеву сочинение по словесности, избрав темой сравнение перевода «Энеиды» Шершеневича с подлинником. Сверх того, он усиленно занялся изучением французского языка. В классах преподавателя этого языка Кресси ему было трудно вследствие незнания последним русского языка; и вот он приступил к самостоятельному изучению французского, вооружившись романом «Les Mystères de Paris»,[4] и целых два месяца не расставался с ним, пока не одолел его до конца.
По воспоминаниям одного из товарищей, Радонежского, Добролюбов владел особенным искусством на лету схватывать мысль профессора и записывал так, что тетради его по всем предметам, в продолжение всего курса, служили источником, откуда каждый студент, обязанный поочередно представлять реферат профессору, брал все необходимое. Через год Добролюбов дошел до такого умения записывать профессорские лекции, что, не опуская в них ничего существенно важного, успевал еще пародировать иную из них. Эти пародии иногда со смехом читались в аудиториях и дортуарах.
4
«Парижские тайны» (фр.).