Однажды в сопровождении двух брави шёл он по улицам своего города в обществе некоего Кристофоро, который был когда-то приказчиком в их лавке, а по закрытии её сделался дворецким. Это был человек лет пятидесяти, смолоду привязанный к Лодовико, которого он знал ещё с пелёнок. Жалованьем и подарками Лодовико не только давал средства к жизни ему самому, но и помогал содержать и растить его многочисленное семейство. Лодовико издали заметил некоего синьора, завзятого и наглого забияку, с которым он за всю свою жизнь не сказал ни слова, но который был его смертельным врагом; впрочем, сам Лодовико от всей души платил ему тем же. Такова уж одна из особенностей этого грешного мира, что в нём люди могут питать взаимную ненависть, не зная друг друга. Сопровождаемый четырьмя брави, этот синьор шёл прямо навстречу, гордой походкой, высоко подняв голову; губы его были сжаты в высокомерно-презрительную усмешку. Оба шли вдоль самой стены; но Лодовико — заметьте! — приходился к ней правым боком, а это, согласно обычаю, давало ему право (и куда только не суётся право!) не уступать дороги кому бы то ни было, — обстоятельство, которому в ту пору придавали большое значение. А тот, наоборот, считал, что это право принадлежит ему, как благородному, и что Лодовико должен идти посредине дороги, — это тоже в силу другого существовавшего обычая. Ибо в данном случае, как это бывает и во многих других делах, рядом действовали два противоречивых обычая, и оставалось нерешённым, который же из них — добрый. Это и служило удобным поводом, чтобы затевать ссору всякий раз, когда чья-либо упрямая голова сталкивалась с другой такой же. Так вот оба шли навстречу друг другу, прижимаясь к стене, словно две движущиеся фигуры барельефа. Когда они столкнулись лицом к лицу, синьор, смерив Лодовико презрительным и хмурым взглядом, повелительно сказал ему:
— Посторонитесь!
— Посторонитесь сами, — ответил Лодовико. — Правая сторона моя.
— Ну, с вашим братом она всегда будет моей!
— Конечно, если бы наглость вашей братии была законом для нас.
Брави той и другой стороны остановились, каждый стал позади своего патрона; взявшись за шпаги, поглядывая друг на друга исподлобья, они приготовились к бою. Народ, подходивший с обеих сторон, держась на почтительном расстоянии, смотрел на это зрелище. Присутствие зрителей ещё больше раззадоривало соперников.
— На средину, подлый холоп, не то я научу тебя, как обращаться с благородными!
— Ложь, я не подлый!
— Ты лжёшь, что я лгу. — Подобный ответ был в духе того времени. — И будь ты благородный, как я, — прибавил синьор, — я шпагой и плащом доказал бы тебе, что ты лжец!
— Хороший предлог уклониться от того, чтобы на деле подтвердить свои наглые речи.
— Бросьте этого бродягу в грязь, — сказал синьор, обращаясь к своим.
— Посмотрим, — ответил Лодовико, быстро шагнув назад и хватаясь за шпагу.
— Наглец! — воскликнул тот, выхватывая из ножен свою. — Я её сломаю, когда она обагрится твоей кровью.
Так бросились они друг на друга; слуги обеих сторон кинулись на защиту своих господ. Бой был неравным как по численности, так и потому ещё, что Лодовико больше старался парировать удары и обезоружить противника, чем убить его, а тот любой ценой добивался смерти Лодовико. Ударом кинжала один из брави ранил Лодовико в левую руку, одна щека его была слегка оцарапана. И главный противник обрушился на него со всей силой, стараясь его прикончить. Тогда Кристофоро, при виде крайней опасности, угрожавшей его покровителю, кинулся с кинжалом в руках на синьора. Последний, обратив всю свою ярость на Кристофоро, пронзил его шпагой. Видя это, Лодовико, словно в исступлении, воткнул свою в живот нападающего, и тот упал замертво, почти одновременно с бедным Кристофоро. Брави, сообщники синьора, увидев, что дело кончено, бросились бежать; спутники Лодовико, тоже израненные и здорово потрёпанные, за отсутствием противника и не желая иметь дела со сбегавшимся отовсюду народом, кинулись в противоположную сторону, — и Лодовико оказался в одиночестве посреди толпы людей, с обоими злополучными товарищами по несчастью, лежавшими у его ног.
— Чем кончилось? — Одного, что ли? — Да нет, двоих! Как он ему брюхо-то проткнул! — Кого убили? — Да вон того тирана! — Матерь божья, какие страсти! — А не лезь! — Раз — да здорово. — Пришёл конец и ему. — Ну и удар! — Дело-то будет серьёзное! — А другой-то, несчастный! — Жалко даже смотреть! — Спасите, спасите его! — Ему тоже досталось! Ишь как его отделали! Кровь во все стороны так и хлещет. — Удирайте, удирайте скорей, а то схватят!
Эти слова, звучавшие над смутным говором толпы, выражали общий приговор; за советом последовала и помощь. Происшествие случилось по соседству с монастырём капуцинов, как известно, убежищем, в ту пору недоступным для полицейских и для всего круга лиц и обстоятельств, который именовался тогда правосудием. Раненый убийца почти в бессознательном состоянии был не то отведён, не то перенесён туда толпою; и братия приняла его из рук народа, который препоручал его со словами: «Это хороший человек, он проучил наглого насильника; ему пришлось защищаться, его силком заставили взяться за оружие».
До этого времени Лодовико ни разу не проливал ничьей крови; и хотя убийство в те времена считалось делом настолько заурядным, что все привыкли слушать рассказы о нём, а то и видеть его собственными глазами, однако впечатление, полученное им при виде человека, отдавшего жизнь за него, и другого человека, умершего от его руки, было для него новым и невыразимым, — оно раскрыло в нём незнакомые до той поры чувства. Падение противника, его изменившееся лицо, которое от бешенства и угрозы мгновенно перешло к страданию и величавому спокойствию смерти, — это зрелище разом перевернуло душу убийцы. Когда его притащили в монастырь, он почти не сознавал, где он и что с ним происходит; а когда очнулся, то оказался на больничной койке, в руках брата-хирурга (у капуцинов обычно в каждом монастыре было по хирургу), который накладывал корпию и повязки на обе раны, полученные им в схватке. Монах, имевший специальное назначение напутствовать умирающих и не раз отправлявший своё служение на большой дороге, немедленно был вызван на место битвы. Возвратившись через несколько минут, он вошёл в больницу и, подойдя к койке, на которой лежал Лодовико, сказал: «Утешьтесь, по крайней мере он умер по-христиански и просил меня вымолить у вас прощение для него и передать вам его прощение». Эти слова окончательно привели в себя несчастного Лодовико, пробудили и оживили те чувства, которые уже раньше смутно бродили в его мятущейся душе: скорбь об утрате друга, ужас и раскаяние при воспоминании о том, что он поднял руку на другого, и вместе с тем мучительное сострадание к убитому им человеку.
— А другой? — тревожно спросил он монаха.
— Другой уже испустил дух, когда я пришёл.
Тем временем окрестности и подступы к монастырю кишели любопытными; однако с появлением сбиров толпа рассеялась, расположившись на приличном расстоянии от монастырских ворот, так, однако, что никто не мог выйти из них незамеченным. Один из братьев убитого, два двоюродных брата и дядя старик явились, вооружённые с головы до ног, в сопровождении целой свиты брави, и расположились дозором вокруг монастыря, угрожающе жестикулируя и поглядывая на любопытных, которые хотя и не смели сказать им «его оттуда не вернёшь», однако это было написано на их лицах.
Как только Лодовико удалось собраться с мыслями, он велел позвать брата-исповедника и попросил его пойти к вдове Кристофоро, попросить от его имени прощения в том, что он стал, хотя и совершенно невольной, всё же причиной этого несчастья, и вместе с тем — сказать ей, что он берёт на себя заботу об её семье. Раздумывая дальше о своём положении, он почувствовал, как в нём живее чем когда-либо пробуждается не в первый раз уже приходившая ему в голову мысль уйти в монастырь. Ему казалось, что сам бог указал ему этот путь и явил знамение своей воли, заставив его попасть в монастырь при таких обстоятельствах. И он принял решение. Он попросил позвать настоятеля и поделился с ним своим желанием.