Джин Рис

Антуанетта

Часть первая

Говорят, когда приходит беда, люди смыкают ряды. Так и поступили представители белого общества на Ямайке, когда там настали для них трудные времена. Только нам среди них места не нашлось. Ямайские дамы не одобряли мою мать, потому как, по выражению Кристофины, она была слишком сама по себе.

Моя мать была второй женой моего отца и слишком, как считали вокруг, для него юной. Хуже того, она была родом с Мартиники. Когда я как-то спросила ее, почему к нам так редко ездят гости, мама ответила, что между Спэниш-Тауном и поместьем Кулибри, где мы жили, очень плохая дорога, а дорожные работы канули в прошлое. Точно так же канули в прошлое мой отец, веселые гости, лошади для верховой езды. И еще исчезло чувство безопасности, то уютное чувство безопасности, которое возникало у меня, когда я ложилась спать.

Как-то раз я услышала мамин разговор с мистером Латреллом, нашим соседом и единственным знакомым.

– Конечно, у них хватает своих проблем, – говорила мама, – они ждут компенсацию, которую англичане посулили белым после принятия Акта о независимости. Только вот ждать им придется очень долго.

Маме было невдомек, что первым устанет ждать мистер Латрелл. Одним тихим вечером он застрелил из ружья свою собаку, вышел к морю и не вернулся. Никто не спешил приехать из Англии, чтобы распорядиться его имуществом, и в первую очередь усадьбой «Отдых Нельсона», но кое-кто из жителей Спэниш-Тауна приезжал посмотреть на нее и посудачить о трагедии.

Дом мистера Латрелла стоял пустой, и ветер хлопал ставнями. Чернокожие поговаривали, что в нем поселилась нечистая сила, и ни за что не соглашались и близко к нему подходить. Так и жили в Кулибри в одиночестве.

Я быстро привыкла к такой жизни, но мама по-прежнему лелеяла надежды. Возможно, они загорались в ней всякий раз, когда она проходила мимо зеркала.

По утрам она по-прежнему совершала верховую прогулку. Ее совершенно не заботило, что скажут черные. Они же собирались в кучки и глазели на нее, отпуская насмешливые реплики, особенно насчет ее поистрепанного костюма для верховой езды. Чернокожие отлично замечают, кто как одет, и знают, у кого водятся деньги, а у кого нет.

Однажды утром я увидела, что наша лошадь лежит под деревом. Я подбежала к ней посмотреть, что случилось. Она была мертва, и ее глазницы почернели от мух. Я убежала, вознамерившись никому не говорить об увиденном. Я думала, что если никому ничего не сказать, то все станет, как прежде. Но вскоре на лошадь натолкнулся старик Годфри. Он сказал, что ее отравили.

– Теперь мы совсем одни, – откликнулась на это мама. – Что же с нами будет?

– Я не мог следить за ней день и ночь, – проворчал Годфри. – Я слишком старый. Против времени не попрешь. Не надо за него хвататься, все равно не удержишь. Для Создателя все одинаковы – и белые, и черные. Все для него равны. Живите себе тихо и мирно и уповайте на него. Праведных он не оставит.

Но маме не хотелось лишь уповать на милость Господню. Она была молода, полна сил и надеялась вернуть то, что исчезло так внезапно.

– Ты слеп, когда не хочешь видеть, – сердито сказала она Годфри. – Ты глух, когда не хочешь слышать. Старый лицемер.

«Он прекрасно знал, что они задумали отравить лошадь», – говорила она о Годфри. «Миром правит Сатана, – говорил Годфри, – но для простых смертных все в этом мире мимолетно».

Мама уговорила городского доктора приехать посмотреть моего младшего брата Пьера. Пьер еле ходил, а говорил так, что его нельзя было понять. Не знаю, что сказал доктор маме и что сказала ему она, но больше он не приезжал. После этого мама сильно изменилась. Она осунулась и сделалась молчаливой, а вскоре перестала выходить из дома.

Наш сад был большой и красивый, словно тот самый Эдем, где росло древо жизни. Но он пришел в упадок, дорожки заросли, и запах мертвых цветов смешивался с ароматом цветов живых. Под гигантскими папоротниками воздух казался зеленым. Орхидеи были такими высокими, что я не могла дотянуться до цветов. Наверное, их и не полагалось трогать. Одна была похожа на змею, другая на осьминога. Длинные коричневые щупальца без листьев свешивались с извилистого стебля. Два раза в год орхидеи зацветали. Осьминог исчезал, а на его месте появлялась шапка белых, фиолетовых, сиреневых цветов, источавших крепкий, сладкий аромат. Я никогда не подходила к ней близко.

Как и наш сад, сама усадьба тоже приходила в упадок. Рабовладение отменили, и чернокожие не понимали, зачем им теперь гнуть спину. Но меня это не огорчало. Я помнила те времена, когда усадьба процветала.

Мама обычно гуляла по glacis, замощенной и крытой террасе, тянувшейся вдоль всего дома. В конце терраса поднималась к зарослям бамбука. Стоя там, мама хорошо видела море. Впрочем, и ее мог видеть любой, кто проходил мимо. Иногда прохожие смотрели молча, иногда смеялись. Отзвуки смеха уже давно затихали, а мама по-прежнему стояла, закрыв глаза и сжав кулаки. Меж черных бровей у нее возникала такая глубокая морщина, что казалось, это след от ножа. Я ненавидела эту морщину и однажды, пытаясь ее разгладить, дотронулась до маминого лба пальцем, но она оттолкнула меня. Оттолкнула спокойно, молча и решительно, так, словно раз и навсегда поняла: от меня ей не будет никакого толка. Она предпочитала сидеть с Пьером или гулять там, где ее никто не мог бы потревожить. Она хотела покоя. «Оставьте меня в покое, – время от времени срывалось с ее губ. – Оставьте меня в покое». Когда я поняла, что она говорит это сама себе, то стала немного бояться ее. Я была уже достаточно большая, чтобы позаботиться о себе сама.

Поэтому большую часть времени я проводила на кухне, которая располагалась в отдельной постройке недалеко от самого дома. Кристофина жила в маленькой комнатушке рядом с кухней.

По вечерам, когда она бывала в настроении, то пела мне песни. Я плохо понимала слова – Кристофина тоже была родом с Мартиники, – но она научила меня песенке со словами «когда дети подрастают, покидают они нас», а также другой – про кедр, который цветет лишь один день в году.

Мелодия была веселой, но слова грустными, и порой ее голос начинал дрожать, когда она произносила «адье». Не в смысле «прощайте», как мы обычно говорили, а в первоначальном значении «к Богу». В этом было больше смысла. Любящий мужчина одинок, любящая девушка покинута, дети не возвращались в отчий дом… уходили неизвестно куда. К Богу?

Песни Кристофины не имели ничего общего с теми, что пели на Ямайке. Да и она сильно отличалась от других женщин.

Кристофина была худой, черты лица – прямые, а кожа – иссиня-черная. Она ходила в черном платье, в ушах сверкали тяжелые золотые серьги, а голова была повязана желтым платком с двумя узелками впереди. Ни одна другая негритянка в наших краях не носила черного платья и так не завязывала платок. Она тихо говорила и тихо смеялась (в те редкие мгновения, когда она смеялась), и хотя умела говорить на хорошем английском и французском, она старалась подражать местным, изъясняясь на их наречии. Местные, впрочем, избегали иметь с ней дело, и она никогда не видела своего сына, который работал в Спэниш-тауне, и у нее была одна-единственная подруга, женщина по имени Майот, которая сама была не с Ямайки.

Девушки с побережья, которые нередко приходили стирать и убирать дом, боялись ее. Именно поэтому, как я потом выяснила, они вообще приходили – ведь она никогда не платила им за работу. Тем не менее они приносили в подарок фрукты и овощи, и с наступлением темноты я слышала на кухне тихие голоса.

Как-то я спросила у мамы о Кристофине: сколько ей лет и всегда ли она жила с нами?

– Кристофина – свадебный подарок твоего отца; один из тех подарков, что он мне тогда преподнес. Он решил, что мне будет приятно иметь служанку с Мартиники. Она приехала на Ямайку совсем молоденькой, но сколько ей тогда было, я не знаю. Не знаю, сколько ей лет и сейчас. Да не все ли равно? Что ты пристаешь ко мне со всеми этими пустяками? Кристофина осталась у меня, потому что ей этого захотелось. Можешь не сомневаться, у нее были на то веские причины. Если бы она поссорилась с нами, мы бы, наверное, погибли. И это было бы лучшим выходом. Как прекрасно умереть и получить покой и забвение! Это куда лучше, чем жить, чувствуя себя брошенной. Мертвые не знают о своей ненужности, беспомощности, оболганности. Кто замолвит за умершего доброе слово?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: