Ссутулился, опустил голову на руки. Сквозь поредевшие волосы просвечивала кожа.

— Прощай, Иоганн, — сказал Штейнглиц, — прощай и живи, пока тебя свои же не ухлопают так же, как меня, за излишнее служебное рвение…

В ту же ночь Штейнглиц застрелился у себя в номере гостиницы.

Полковник Отто Гауптман договорился с похоронной конторой о торжественном погребении соотечественника.

Самоубийство немцев считалось сейчас крайне нежелательным, и пришлось пойти на значительные расходы, чтобы полицейский врач констатировал смерть от разрыва сердца.

На кладбище гроб с телом Штейнглица доставили в черной автомашине-катафалке. Надгробная плита была уже приготовлена. На ней были высечены имя, даты рождения и смерти и надпись: «Благородному сыну рейха от любящих и скорбящих соотечественников».

62

Через несколько дней Вайс отбыл обратно в Германию.

Гауптман поручил ему лично передать Шелленбергу, что шеф склонен поддержать намеченную кандидатуру, но провозглашение нового фюрера следует приурочить лишь к высадке войск союзников — в ином случае последствиями этой операции могут воспользоваться антиправительственные элементы.

Из Берна Иоганн послал несколько информаций в Центр по каналу связи, указанному ему профессором Штутгофом. Успел он передать и то, о чем ему изустно сообщил полковник Гауптман.

На немецкой границе дежурный офицер вручил Вайсу приказ покинуть машину и немедленно вылететь в Берлин.

В самолете кроме него оказалось только четверо пассажиров. По-видимому, они не были знакомы друг с другом и не стремились завязать знакомство. За всю дорогу никто из них не проронил ни слова, но когда самолет приземлился на запасном аэродроме и Вайс сошел по трапу на землю, тот из пассажиров, который шел рядом, молниеносным движением замкнул на его запястьях наручники. В то же мгновение другой пассажир, шедший сзади, накинул на Иоганна плащ, с таким расчетом, чтобы не было видно его скованных рук. Двое остальных встали по бокам.

Прямо на посадочную площадку въехала машина, в которой сидели два офицера в форме гестапо. Дверца распахнулась, спутники Вайса втолкнули его в машину, а сами как ни в чем не бывало продолжали лениво шагать к зданию аэропорта.

Сквозь окрашенные стекла машины ничего не было видно.

Оборачиваясь к гестаповцам, Вайс сказал:

— Хорошо работаете.

— Есть опыт, — откликнулся один из них.

— А может, вы ошиблись? — спросил Вайс и пояснил угрожающе: — Я обер-лейтенант СД.

— Да? — спросил тот же гестаповец. И, усмехнувшись, добавил: — Всякое бывает. У нас генералы тоже иногда рыдают, как дети.

— Дайте закурить, — попросил Вайс.

Ему вложили в рот сигарету, щелкнули зажигалкой.

Вайс кивнул, похвалил:

— А вы, ребята, оказывается, можете быть вежливыми.

— Для разнообразия! — захохотал гестаповец, который с самого начала поддержал разговор.

— Весельчак, — заметил Вайс.

— Правильно, — согласился гестаповец. — Просто шутник! — Он снова щелкнул зажигалкой и поднес ее к самому носу Вайса.

Иоганн откинул голову.

— Брось, — разжав наконец губы, недовольно сказал второй, — всю машину завоняешь.

— Ничего, пусть привыкает. — И первый гестаповец снова поднес к лицу Вайса зажигалку.

Кожа на подбородке сморщилась, но теперь Иоганн остался неподвижен.

— Твердый орешек! — объявил первый гестаповец.

— Ничего, не таких раскалывали, — хмуро заметил второй.

Голову Иоганна закутали плащом. Машина остановилась. Его подняли и повели, сначала по каменным плитам, а потом куда-то вниз, по такой же каменной лестнице. По пути неторопливо обыскали.

Наконец с головы Иоганна сдернули плащ, и он увидел узкую бетонную камеру с низким сводом. Откидная железная койка, откидной столик, параша. Стоваттная лампа заливала камеру ослепляющим, ядовитым светом. В темной двери глазок.

Дверь захлопнулась. Спустя некоторое время снова явился надзиратель, принес тюремную одежду, приказал Вайсу переодеться, но прежде тщательно осмотрел его, даже полость рта.

Иоганн молча подчинился, понимая, что всякий протест бессмыслен.

Когда Вайс переоделся в полосатую одежду, надзиратель заметил одобрительно:

— А ты не нервный!

— А что, сюда только нервных сажают? — спросил Вайс.

— Увидишь, — пообещал надзиратель и ушел с его одеждой, бросив на пол камеры дымящийся окурок сигареты. Но поначалу Иоганн еще не смог по достоинству оценить этот акт величайшего милосердия.

Больше месяца Вайса не вызывали на допрос.

Все это время он тщательно и последовательно восстанавливал в памяти свою двойную жизнь — советского разведчика и сотрудника германской секретной службы.

Он продумывал ее всесторонне, как следователь, и параллельно сопоставляя одну с другой в поисках оплошностей, упущений, улик.

Он всячески выверял свою деятельность советского разведчика, то рассматривая ее с точки зрения Барышева, то глядя на нее со стороны, с жестокой проницательностью гестаповца или с утонченной подозрительностью начальствующих над ним лиц германской секретной службы.

Не раз приходило ему в голову, что он стал жертвой тайной борьбы главарей секретных служб за первенство, за власть. Думать так было все же утешением.

Самым страшным представлялось только одно: он как советский разведчик допустил где-нибудь когда-нибудь промах, непростительную ошибку… А что, если эту ошибку совершил кто-нибудь из тех, с кем он был связан?

Он думал о тех людях, из которых составил цепочку в «штабе Вали». Каждого он вернул к жизни, доверив ему свою собственную. В любом из них как бы заключалась частица его самого. Нет, он не мог осквернить себя сомнением в них.

Но где-то что-то порвалось в этой цепочке, если он здесь…

Он думал о Зубове, который часто с самоуверенностью бесшабашного храбреца пренебрегал мерами предосторожности. Но этот недостаток искупался у Алексея отчаянной решимостью и находчивостью. Однажды во время боевой операции у Зубова в мякоти ноги застряла пуля. Зубов сел, выдавил из раны эту пулю, подбросил ее на ладони и, оскалив белые зубы, объявил:

— Ну, теперь можно идти налегке.

И шел, почти не прихрамывая.

Нет, Зубов всегда находил выход из самых опасных положений…

Вайс с исключительной дисциплинированностью выполнял все правила распорядка тюремной жизни и даже снискал себе этим уважение надзирателей. Он щеткой до лакового сияния доводил каменный пол, надраивал тряпкой и стены. Его тюремное имущество — миска и ложка — блестело. Он трижды в день делал физическую зарядку, обтирался смоченным в кружке с водой полотенцем, совершал по камере длительные прогулки в несколько тысяч шагов; занимался чтением любимых книг, восстанавливая в памяти некогда прочитанное.

Университетом тюремного бытия служили для Вайса любимые его книги о подвигах революционеров. И еще рассказы отца, просидевшего до революции много лет в одиночке. Свою камеру отец обратил в подобие класса: он изучал иностранные языки по самоучителям и прочел то, что ему было некогда прочесть в другое время.

Давая волю воображению, Вайс мысленно перебрасывал себя в то прошлое, с которого начался подвиг старшего Белова. Он как бы продолжал этот подвиг здесь. Гестаповская тюрьма виделась Вайсу царским застенком.

Но для полноты реальности этого ощущения ему не хватало одного: Вайс не мог избавиться от сознания, что он лишь ученически повторяет подвиг старших — идет по изведанному пути, уже обученный нравственным правилам, нарушение которых было бы подобно измене.

Тревожило его то, что, отторженный заключением от внешнего мира, очутившись наедине с самим собой, он начинал утрачивать черты Иоганна Вайса. Облик Александра Белова все явственнее проступал в нем, все его недавнее немецкое бытие рассеивалось, как мираж, как нечто вымышленное, никогда не бывшее.

И Белов вынужден был начать самоотверженную, кропотливую работу над своей волей, всеми силами стремясь сохранить в себе Вайса. Он заставил себя отказаться от столь отрадных для него воспоминаний Саши Белова и ограничиться сферой воспоминаний немца Иоганна Вайса — сотрудника германской секретной службы, незаконно и беспричинно арестованного гестапо.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: