Как все артисты, привыкшие к быстрым переездам, моя попутчица отличалась тем, что была не более обременительной, чем мужчина: она собирала и упаковывала свои чемоданы, набивала и закрывала свои дорожные сумки и всегда была готова за пять минут до назначенного срока, о чем никогда не следует просить ни одну светскую женщину.
Пока я справлялся о ней, она вернулась.
— Признаться, — сказал я ей, — мне подумалось, что вы упорхнули.
— Да так и было.
— Но я подумал, что навсегда.
— Я похожа по натуре на ласточку — всегда возвращаюсь в свое гнездо.
— Что же вы сделали?
— Я отправила все свои чемоданы и получила за них квитанции. В итоге у меня осталось только платье, что на мне, еще одно в сумке и шесть рубашек. Ни один студент не сделал бы лучше, уверяю вас.
— И когда вы уезжаете?
— Когда вы пожелаете.
— Однако вы хотите посмотреть Брюссель?
— А что стоит смотреть в Брюсселе?
— Церковь святой Гудулы, площадь Ратуши, пассаж святого Губерта.
— Что еще?
— Еще Зеленую аллею.
— А еще?
— Вот, пожалуй, и все.
— Хорошо, отведите меня в какой-нибудь кабачок, и я угощу вас завтраком.
— Вы?
— Да… Отправка чемоданов обошлась мне дешевле, чем предполагалось, и теперь я богачка. Что здесь едят?
— Остендских устриц, копченую говядину, раков.
— А что пьют?
— Фаро и ламбик.
— Давайте выпьем фаро и ламбик и поедим раков, копченую говядину и остендских устриц.
— Согласен.
И мы отправились в кабачок.
Уверяю вас, что, если бы на моей приятельнице были брюки и редингот вместо платья и пальто с капюшоном, я пал бы жертвой самообмана и пребывал в уверенности, что являюсь наставником приятного молодого человека, а не кавалером хорошенькой женщины.
Мы позавтракали, потом посетили церковь святой Гудулы, пассаж святого Губерта и площадь Ратуши, прогулялись по Зеленой аллее и вернулись в гостиницу «Швеция».
— Итак, мы увидели в Брюсселе все заслуживающее внимания? — спросила меня попутчица.
— Все, кроме Музея.
— А что в этом Музее?
— Четыре или пять великолепных полотен Рубенса и два или три дивных полотна Ван Дейка.
— Почему вы не сказали мне об этом сразу?
— Я забыл.
— Ну и гид!.. Пойдемте осматривать Музей.
Мы пошли в Музей. Замечательная актриса, которая знала Шекспира так же хорошо, как Шиллера, Виктора Гюго -как Шекспира, Кальдерона — как Виктора Гюго, знала и Рубенса и Ван Дейка — как Кальдерона и рассуждала о живописи так же, как о театре.
Мы провели в Музее добрых два часа.
— И что же еще осталось мне увидеть в столице Бельгии? — спросила она, выйдя из него.
— Госпожу Плейель, если хотите.
— Госпожу Плейель! Госпожа Плейель — знаменитая артистка, о которой мне столько говорил Лист?
— Она самая.
— Вы с ней знакомы?
— Прекрасно.
— И вы можете меня ей представить?
— Через полчаса.
— Извозчик!
И моя восторженная венгерка подала знак кучеру — тот, подъехав и узнав меня, поспешил открыть дверцу.
Мою попутчицу удивляла моя популярность, которая проявлялась не только на улицах Парижа, где из десяти человек пятеро приветствовали меня, кивая или делая знак рукой, но и сопровождала меня в провинции, пересекла со мной границу и шла вслед за мной в другой стране. И вот мы приехали в Брюссель, и в Брюсселе, включая и извозчиков, уже не пять, а восемь человек из десяти узнавали меня.
Мы сели в экипаж. Госпожа Плейель жила довольно далеко, в предместье Схарбек, и у моей очаровательной приятельницы было достаточно времени расспросить меня о знаменитой артистке, к которой мы ехали, а у меня было время ответить на все ее вопросы.
Я знал г-жу Плейель уже почти двадцать пять лет. Когда однажды мне доложили о ее приходе, о ней знали тогда только как о жене известного своей деловой хваткой предпринимателя и я не был знаком с ней лично. Ко мне вошла молодая худощавая женщина с темными волосами, белозубая, с великолепными черными глазами, с чрезвычайно подвижным лицом.
С первого взгляда я понял, что имею дело с артистической натурой.
Пребывая в нерешительности и чувствуя, что в ее груди бьется восторженное сердце, она на самом деле не знала еще, к какому виду искусства ее влечет, и пришла ко мне за советом по поводу того, как ей следует поступить.
В то время она видела свое будущее в театре.
Я тогда работал над «Кином». Подойдя к столу, я взял рукопись, открыл ее на сцене диалога Кина и Энн Дэмби и прочитал г-же Плейель это место. Ситуация была точно такой же.
К тому же г-жа Плейель не была свободна: у нее был муж, и, чтобы пойти работать в театр, ей нужно было отказаться от общепринятых условностей, а разрыв с ними всегда болезнен и драматичен.
К счастью, я смог убедить ее, по крайней мере на короткое время, что никакие триумфы на сцене не стоят спокойного однообразия семейной жизни.
«Она пряла шерсть и сидела дома», — писали древние римляне на могилах своих матрон.
Год или два я ничего не слышал о г-же Плейель, а потом случайно узнал, что с ней случилось несчастье.
Я не помню, жертвой каких грязных козней она стала.
Ей пришлось уехать.
Она даже не вспомнила обо мне в своем горе, таком большом, что она не могла ни о чем думать, кроме того, что ей нужно покинуть Францию.
Вместе с ней уехала и ее мать.
Они жили в Гамбурге, почти умирая от голода, и вот однажды, когда г-жа Плейель проходила мимо магазина музыкальных инструментов, ее охватило желание зайти в него, словно она хотела купить фортепьяно и освежить себе душу малой толикой гармонии.
В то время она не была еще такой замечательной артисткой, как сейчас, однако горе высветило в ней искру гения. Она села за инструмент, ее пальцы упали на клавиши, и с первых же аккордов раздались душераздирающие звуки.
Торговец, совсем не знавший ее, ведь для него она была обычной посетительницей, просто из меркантильной учтивости подошел к ней и стал слушать.
Она не играла какую-то определенную мелодию: она импровизировала. Но в эту импровизацию она вложила все, что ей пришлось выстрадать за эти три месяца: разочарование в любви, горе, утрату надежд, слезы, изгнание — вплоть до страшных криков хищной птицы, летавшей над ней и звавшейся голодом.
«Кто вы и что я могу сделать для вас?» — спросил торговец, когда она закончила.
Она залилась слезами и рассказала ему все.
И этот замечательный человек разъяснил ей, каким суровым, но несравненным учителем становится горе; он обрисовал ей тот таинственный путь, по которому Провидение вело ее к успеху, известности и, возможно, к славе. Она не была уверена в себе. Он успокоил ее, прислал ей домой свое лучшее фортепьяно и убедил дать концерт.
Концерт! Дать концерт — ей, еще накануне не ведавшей о своем таланте!
Торговец настаивал, брал на себя все издержки и готов был отвечать за все.
Она решилась, бедная Мари.
Ее звали Мари, как Малибран, как Дорваль.
Я был близким другом трех этих выдающихся и несчастных женщин. Я не прав, говоря «несчастные»: к имени Мари Плейель более подходит эпитет «счастливая».
Счастливая, поскольку концерт удался и она могла предвидеть уготованное ей счастливое будущее.
В течение последующих десяти лет она имела небывалый успех в Санкт-Петербурге, в Вене, в Дрездене. Она вернулась на свою родину, в Бельгию, и, вопреки всем правилам, ей воздали должное.
Она стала преподавать в консерватории.
Слава шла впереди нее, и это позволило ей вернуться в Париж; там она дала несколько концертов и имела ошеломляющий успех.
Вот тогда я увидел ее вновь.
Потом, после 2 декабря, я, в свою очередь, отправился в Бельгию и там увидел ее в третий раз.
Когда мы звонили в дверь к Мари Плейель, г-же Бульовски было известно о ней не меньше, чем мне.
Горничная, узнав меня, воскликнула от радости:
— О! Как госпожа будет довольна!
И, не подумав закрыть за нами дверь, она бросилась в гостиную, выкрикивая мое имя.