- А на него?
- Дело есть дело, надо соблюдать форму. Справочку мне напишите, чтоб я толком начальству доложил, у меня в пять рапорт. Успеете?
- Схематично - да.
- Так вы иначе как схематично пока ничего и написать не сможете, как ни бейтесь. Вот бабы, а? Особливо избалованные... Им бы белье постирать да полы помыть по квартирам, чтоб устатку поболе... А как этот Писарев? Не фордыбачил?
- Нет, - ответил Друзов, чуть помедлив поначалу. - Достойно себя вел.
...В кабинете кадровика управления, когда раздался звонок капитана Друзова, как раз и находился главный консультант управления, кандидат искусствоведения Василий Грущин, готовивший по поручению руководства справку на Писарева и его коллектив...
Грущин не просто не любил Писарева: он болезненно, до темноты в глазах ненавидел его.
Поначалу, в институте, они были друзьями, особенно на первых двух курсах, - высокий, очень спортивный Василий и Санька, квадратный, словно обрубок, с перебитым в драке носом, растолстевший после того, как врачи запретили ему заниматься боксом, после третьего по счету нокаута.
Санька был всегда влюблен в своих друзей, очень ими гордился, выставлял их вперед: "Василий Грущин - грандиозный режиссер, он наделен даром, он впереди всех нас, мы ему в подметки не годимся", "Митя Степанов - великий репортер, я убежден, что после института он сделается звездой" (имя Михаила Кольцова тогда еще не произносилось вслух), "Левон Кочарян - самый замечательный парень, какой только есть, он вообще гений, он всесторонен, а его главный талант быть другом".
Санька всегда помнил, как на дне рождения у Льва Меломанова, в Покровском-Стрешневе, отец произнес тост:
- Молодой грузин, гуляя по развалинам старинной крепости, забрел на кладбище. Тишина там была, только сухо стрекотали кузнечики и налетал порою сухой, горячий ветер. Молодой грузин ходил среди надгробий и читал надписи. На одном камне выбито: "Шота, родился в тысяча восьмисотом году, умер в восемьсот девяностом, жил на земле двенадцать месяцев"; на другом: "Серго, родился в восемьсот десятом, умер в восемьсот тридцать шестом, жил двадцать шесть лет"; на третьем: "Акакий, родился в восемьсот пятом, умер в девятисотом, жил на земле пять месяцев". Повстречался молодому грузину старый пастух, и обратился юноша к деду с вопросом: "Ответь мне, уважаемый, отчего такие странные надписи на здешних надгробьях? Человек прожил чуть не сто лет, а написано - всего пять месяцев?" Старик ответил: "Юноша, в нашем крае возраст человека определяется не по тому, сколько лет он провел на земле, а по тем мгновениям, что он отдал дружбе". Так выпьем же за дружбу, Левушка и Сережа Новиков!
Санька долго раздумывал над отцовским тостом, а потом однажды сказал:
- Па, а все равно не выходит... Отец удивился:
- О чем ты?
- Помнишь, ты про грузин рассказывал, которые дружат?
- А как же.
- Так вот, не мог Серго прожить двадцать шесть лет.
- Почему?
- А спать-то он должен был? Во сне ведь нельзя дружить!
- Можно, сын. Если ты ложишься спать, зная, что есть у тебя
друзья, то и во сне ты будешь с ними и проснешься счастливым.
Санька ужасно тосковал, когда видел, что в команде что-то не складывалось; Митя Степанов не любил Василия Грущина, подтрунивал над ним постоянно, как-то сказал: "Вася, знаешь, на кого ты похож? Ты похож на Мартынова". - "Ничего подобного, - ответил Грущин, - Мартынов крепкий, приземистый, резкий, грубо-лицый, чисто тамбовский тип лица". - "Да я ж не о поэте говорю, усмехнулся Митя, - я о том Мартынове, который Лермонтова убил".
Ответь бы ему Василий что-нибудь резкое, и все бы обошлось, мало ли, неудачная шутка, с кем не случается, но быстро реагировать Грущин не умел; он зато умел тяжело, глубинно обижаться; таил гнев в себе, думал, как отомстить, придумать не мог, оттого злобился, и не только на Степанова, но и на Левона и на Саньку: отчего промолчали? Зачем не ответили?
Он не знал, как Санька, провожая Левона и Степанова в общежитие, корил Митю:
- Разве можно так? Ведь это действительно обидно. Трудно тебе было обернуть все в шутку? Васька знаешь какой ранимый? Придумай что-нибудь, как все это уладить, Митяй, так нельзя, честное слово. Вася даже побледнел, ты не заметил, а у меня все внутри застыло.
- Ты почему его не любишь, Митяй? - спросил тогда Левон. - Может, ты что-то знаешь и не хочешь сказать нам?
- Не люблю - это точно, - согласился Митька. - А почему - не знаю. Чувствую я и ничего с собою не могу поделать, чувствую.
- Ты не прав, Мить, - сказал Писарев. - Это все как-то нехорошо. Ты не прав... Пусть девушки чувствуют, мы, мужики, должны поначалу думать, но перед тем как сказать жестокое - если это правда, - все-таки нужно хотя бы пару раз провести языком по нёбу.
Но Митька, к сожалению, был прав. Он всегда оказывался правым.
Недавно он сказал Писареву: "Знаешь, Сань, литератор, если, конечно, он литератор, а не слагатель слов во фразы, а фраз во книги не про человека, а про то, как лучше модернизировать фабрику или наладить уборку озимых раньше срока, обязательно чувствует все кожей, ладонями, что ли. Меня недавно скрутил радикулит, встать не мог. Кирилл Симонян приезжал, ничего не смог сделать; тогда Саша Горбовский привез Владимира Ивановича, инженера по нефтепроводам. Тот перевернул меня на живот, сказал расслабиться, замер надо мной, и я минут через пять ощутил блоки тепла на позвоночнике, возле копчика. Так было недолго, но мне показалось, что я уснул. Владимир Иванович между тем тронул меня за плечо и сказал: "Вставайте". Я рассердился: "Двинуться не могу, а тут - "вставайте". - "Вы здоровы, встаньте, попробуйте, во всяком случае". И я, несмотря на страх, что снова проколет дикая боль, пошевелился. Боли не было. Я встал. Боли не было. Вышел в комнату, где сидел Вася Романов. Боли не было.
Спросил, можно ли выпить по этому поводу. Владимир Иванович ответил: "Не только можно, но и нужно, тем более что я беру гонорар коньяком". Симонян сказал: "Нельзя пить, снова начнется боль, да и вообще все это похоже на гипноз". - "Гипноз так гипноз, - ответил Владимир Иванович. - Я ведь ничего не прошу, я просто помогаю человеку, чтобы не было боли. Пить можно. Боли не будет". Вася Романов сказал: "Хочу подтверждения эксперимента!" Владимир Иванович ответил: "Пожалуйста. Поднимитесь, отойдите в угол, выставьте перед собою руки и честно отвечайте на мои вопросы". Вася поднялся, отошел в угол; напротив него встал Владимир Иванович, протянул руки и нацелился своими ладонями на Васины. И так они стояли минуту-две. А потом Владимир Иванович спросил: "Что вы ощущаете?" И Вася честно ответил: "Жжение в ладонях". Владимир Иванович обернулся к Симоняну: "Я могу - в вашу честь, как представителя консервативной медицины, - поставить диагноз моему визави?" "Извольте", -хмыкнул Симонян. Владимир Иванович снова вытянул руки перед собою, и навел ладони, словно локаторы, на Васю, и начал медленно водить ими, повторяя очертания контуров Васиного тела. А потом сказал: "Я чувствую металл под ребрами, слева, ниже сердца... Не отвечайте мне пока что, не перебивайте меня... Я ощущаю нечто чужеродное правее печени, в желудке, нет, в кишечнике, слепое утолщение, оно неопасно..." Вася не утерпел, победно глянул на Симоняна и изрек: "Ладонный рентгенолог установил абсолютно точно: правее печени у меня киста, доброкачественная, как говорят консерваторы; под сердцем осколок, удалять опасно, ношу свинец войны с гордостью. Владимир Иванович, я поражен и восхищен. Откройте ваш секрет!" А тот ответил: "Никакого секрета. Просто я настраиваюсь на вас, я ответствен за свое чувствование и, таким образом, за слово". Митя, рассказывая об этом Писареву, был грустен, лоб резала резкая морщина. "Писатель, - повторил он тогда, - если он писатель, обязан чувствовать человека, ситуацию, возможность, грядущее, прошлое. Ладонями. Всей кожей. Мясом, если кожу содрали. До последнего дыхания. И никак иначе".