— Да, — опять тихо произнесла Фрида, — вы — культурная, вы — княжна, да к тому же, как мы слышали, вы представительница Красного Креста. Гуманистка.
По худенькому лицу Фриды пробежала усмешка.
— Но… — она сделала паузу и так посмотрела на княжну, что той и в самом деле сделалось дурно, — наш несчастный тюремный паек все время урезают, ни в чем не повинные девочки уголовных живут в этом кошмаре, а вы, да-да, вы, известная гуманистка, бьете уголовных по щекам.
Этого княжна вынести не могла.
— В карцер, в карцер ее, мерзавку! — захрипела она, не помня себя от гнева.
Голос ее тут же окреп, и, исступленно тыча пальцем в сторону Веры, она уже кричала в полную силу: — И эту, эту… в карцер, на хлеб и на воду!
— Браво, браво, госпожа Вадбольская! — закричала Вильгельмина, смеясь и хлопая в ладоши. — Наконец-то вы показали свое истинное лицо!
Княжна ожидала всего: грубых выкриков, истерик и слез, — но смеха?.. Смеха она даже предполагать не могла.
«Боже, — думала она, хватаясь пальцами за виски, — сейчас я упаду, и эти твари будут смеяться надо мной. Нет, нет, надо немедленно прекратить эту дикую сцену. А завтра…»
Но что будет завтра, она не знала.
Изо всех сил стараясь сохранить начальственную осанку, она повернулась, вышла в коридор и пошла, все убыстряя и убыстряя шаги, желая одного — поскорее очутиться в своем кабинете, где можно будет дать волю злым удушающим слезам.
Надзирательницы, стоящие в коридорах и на лестничных площадках, со страхом смотрели на ее летящую совиную фигуру.
На жест Спыткиной, приказывающей следовать в карцер, Фрида ответила робкой улыбкой. Эта кротость покоробила Федорова.
Еще в начале скандала в нем шевельнулся червячок злобы, дикой и безотчетной, глаза округлились и засверкали, ноздри раздулись, а губы сломались в странной улыбке.
Теперь он хотел, чтобы скандал продолжался, чтобы можно было «отвести душеньку», дать волю застоявшейся мускульной силе — хватать, ломать, бить.
Он перевел взгляд на Веру, и та, сжавшись, попятилась.
Фыркнув, он кинулся на нее. В камере раздался визг и крик — женщины, стараясь защитить Веру, бросились на надзирателя. А он, хохоча от внутреннего ликования, раскидал их в стороны, схватил Веру и поволок к двери.
Девушка отчаянно отбивалась — хлестала надзирателя по голове и плечам, пыталась ухватиться руками за дверь. Но силы были явно не равны. Федоров легко заломил ее, руки за спину, в дверях нарочно согнул ее так, чтобы она ударилась головой о косяк, на лестнице, ведущей в подвал, швырнул, и она покатилась по ступеням.
Но главное было впереди.
Перед открытой дверью карцера Федоров остановился, заглянул в переполненные слезами Верины глаза и, осклабясь, подмигнул. В ту же секунду последовал резкий толчок.
Влетев в темноту карцера, Вера упала, и острая боль прожгла все тело.
А Федоров, стоя в двери, хохотал — он знал, что доска с гвоздями, которую он клал для потехи, сработала.
— Ну, что, милка, воешь? — без злобы бросил он, обрывая смех. — Вот то-то…
И, захлопнув дверь, дважды повернул ключ.
Схватившись руками за правую ногу (тюремные тряпичные тапочки соскочили во время потасовки), Вера ощутила что-то липкое, догадалась, что это кровь, и осторожно начала ощупывать пространство вокруг себя. Рука ее укололась о что-то острое — это были гвозди, вбитые в узкую доску, брошенную на пол.
— Негодяй, какой же негодяй! Он нарочно кинул меня на гвозди… Господи, сколько в людях звериного, животного!
Вера плакала, но не от боли в ноге, а совсем от другой боли, которую ничем не заглушить.
«Все, все пропало, — глотая слезы, думала Вера. — Шуру и ее друзей схватят. И Федоров будет ликовать и смеяться, подлец. И княжна станет опять глумиться над нами…»
Мысль о княжне заставила напрячься.
Прежде всего надо как-то унять кровь.
Вера оторвала от полы халата узкую полоску, с трудом забинтовала ногу и, чувствуя, как медленно напитывается кровью плотная материя, затихла, закусив губу.
Когда начальник Московского охранного отделения, подергивая бритой щекой и понизив голос до шепота, уведомил, что в четверг, второго июля, через Москву в столицу проследует из Полтавы наместник его величества на Кавказе генерал-адъютант, генерал от кавалерии граф Воронцов-Дашков, Пересветов внутренне вздрогнул.
«Кажется, мое время пришло», — подумал он.
— Этим же курьерским поездом к нам в Москву прибудет… — тут начальник сделал паузу и медленно обвел всех тяжелым взглядом, — прибудет товарищ министра внутренних дел.
Он не назвал фамилии, но все понимали, что речь идет о генерал-майоре Курлове, том самом, который расстрелял мирную демонстрацию в Минске, сместил с должностей больше дюжины жандармских полковников за неспособность, навел самые строгие порядки в тюрьмах и вообще отличался крутым нравом.
— Так что, господа, — закончил начальник, — вы сами понимаете, что надо быть готовыми к любой неожиданности. И боже вас упаси, — он воздел к потолку указательный перст, — боже вас упаси не только спать, но и дремать все эти дни и ночи. Неукоснительно требую бдеть, бдеть и бдеть — неустанно и неусыпно.
Сколько раз слышал эту фразу Пересветов и всегда удивлялся — неужели начальник не понимает, что слова эти по-глупому смешны. Но сидящие рядом подчиненные не допускали и тени улыбки.
С места поднялся Воеводин. Ах, как ненавидел сейчас Пересветов этого выхоленного, с подвижным, выразительным лицом выскочку! Ему предстояло подробно осветить обстановку в городе. Но о чем он говорил — о ничтожных пустяках! 27 июня, видите ли, от неизвестной причины, а скорее всего из-за халатности на заводе русского электрического общества «Вестингауз» случился пожар. Рабочие в поджоге не замечены, подстрекательства к забастовке не было, пожар ликвидирован, и завод уже работает, о чем сообщено в газете «Раннее утро».
Пересветов улыбался Воеводину, а сам думал: «Тупица, ничего ты не знаешь…» А тот уже перешел к изложению данных, почерпнутых из журналов наблюдений за поднадзорными. Но и здесь ничего значительного доложить не смог. В Бутырском районе, например, в конце мая были взяты под наблюдение лица, подозрительно себя ведшие в здании судебных установлений во время разбирательства дела Веденяпина. Выяснено, что они вознамерились организовать побег (Пересветов внутренне напрягся, внешне оставаясь спокойным), но благодаря принятым мерам побег не состоялся. Однако поднадзорные скрылись.
Пересветов вновь откинулся на спинку стула и облегченно усмехнулся, но тут же опять напрягся — начальник начал рассказывать подробности побега пяти арестованных из серпуховской тюрьмы.
— Бежали самым вульгарным образом! — восклицал он, расхаживая вдоль стола и взмахивая то одной, то другой рукой. — Подпилили решетку и связали часового. Даже, говорят, записку оставили: «Ротозеи — ау! Встретимся в аду!» Представляете, какой разнос учинит товарищ министра?
Все, конечно, представляли и грустно потупились, а начальник тяжело перевел дух, озираясь, вернулся на место, сел и тихо произнес:
— Но у нас… у нас чтоб — ни боже мой! Бдеть, бдеть и бдеть — неустанно и неусыпно!
Именно в эту минуту у Пересветова и созрел план дальнейших действий. Вернувшись в отделение, он прошел к себе, переоделся в один из трех своих штатских костюмов, не забыв припрятать пистолет, вызвал вахмистра и что-то долго растолковывал ему.
Проходя мимо дежурного, он хотел озорно повторить «афоризм» начальника: «Бдеть!» — но расхохотался, сказал сквозь смех:
— Глядеть в оба! — и молодцеватой походкой вышел через запасную дверь.
— Наш-то, гляди, какой орел, — сказал дежурный с нотками восхищения в голосе. — Скоро ночь, а он, на тебе, на дела собрался.
— Боевой, — согласился вахмистр. — Мне из-за него всю ноченьку у телефона сидеть. А у своих нынче гулянка…