— Надоест взад-вперед ходить да в глазки посматривать — присядешь. Это разрешается. В окно смотри: церковь, колокола звонят, акация шумит. Вот тебе и веселье…
— Ой и тоскливо тут… — прошептала Шура, представляя, как она ночью будет ходить одна в этом коридоре.
— У нас-то еще благодать, — улыбнулась Веселова. — А вот побывала бы ты в пересыльной, в Бутырках. Там надзиратели с наганами наголо ходят, а начальник у них Дружинин — истинный зверь, говорят. Чуть что — схватят и в порку. А у нас, слава богу, тихо…
С лестницы они спускались молча, каждая задумалась о своем.
— Да ты не горюнься, — снова заговорила Веселова, — в каждом коридоре надзиратели.
— И все женщины?
— Мужиков у нас двое. Первый — старший надзиратель Куликов — при тюрьме живет, тюрьмой обогатился. Он не дежурит, всем хозяйством верховодит — кухней, прачечной, швейной мастерской, хапает все, что может.
— А второй?
Веселова коротко махнула рукой.
— Федоров. Старый мерин. Всю ночь в прихожей храпака задает. Послушаешь мужичий храп — все на душе повеселеет, — она толкнула Шуру локтем в бок. — А я сижу у входной двери. Рядом с привратной. За крайним столом.
— Тебе хорошо-о, — протянула Шура.
— Да не больно. Ночью в дрему клонит, а ты сиди слушай, не нагрянет ли начальница.
— А она и по ночам бывает?
— А как же! Ночью два обхода — то одна Спыткина, а то и вдвоем с начальницей. Тогда мы с Федоровым за ней — что твоя свита!
Остановились у решетчатой двери, ведущей из нижнего коридора в контору.
— А эта дверь у нас особая — вверху, видишь, решетка. Через нее прямо из конторы видно весь коридор. А отпирать ее надо так… — Веселова просунула через решетку руку и загремела ключом. — Вот и вся механика.
Дверь медленно, без скрипа открылась.
— Теперь шагай к Спыткиной. А вечером жди — приду на новоселье!
Старшая надзирательница долго и подробно растолковывала новенькой тюремные порядки, тыча костистым пальцем в инструкцию.
— В комнату-то переехала? — спросила она в конце беседы уже более мягким тоном.
— Вчера еще. Я так вам благодарна. Комнатка светленькая. Вот приберу как следует, хочу решиться в гости вас позвать.
— Ну, там посмотрим, — сказала Спыткина. — Ты, главное, работай. О гостях потом думать будешь. Что неясно — спрашивай. Сегодня у тебя первое дежурство — посмотрим, какой толк выйдет.
Шура уже взялась за ручку двери, но старшая кашлянула — она что-то хотела сказать, да, видно, не знала, как начать.
— Ты вот что… — сказала, наконец, она, — насчет мужиков осторожно, смотри. Княжна у нас… — она хотела сказать — старая дева, но осеклась. — Сама понимаешь… Она этого баловства не любит.
— Что вы, Вера Васильевна! — Шура впервые назвала Спыткину по имени. — Я девушка порядочная, жениха имею. Да боже меня упаси! Да разве я посмею такое…
— Ладно, знаю я нашу сестру… — улыбнулась Спыткина. — Божиться-то и я умела. Так-то…
Просматривая дела заключенных восьмой камеры, Пересветов почерпнул не много сведений — канцелярские бумаги немногословны.
Поразило, что большинство каторжанок — совсем молоденькие девушки. Самой старшей, кубанской казачке Анне Гервасий, сорок три года.
Как бы хотел пристав побыть в камере невидимкой хотя бы сутки, чтобы узнать этих людей, услышать их разговоры, понять мысли!
Гервасий схвачена на одной из баррикад Пресни.
И воображению пристава представилась женщина со злым лицом, готовая кричать и драться до исступления. Но с тюремной фотографии на него смотрела худенькая, маленькая женщина с большими глазами. Пересветов знал, что в камере к ней относились как к матери и звали ласково — Аннушкой.
Ну, а кто эти эсерки-«вечницы» Зоя Иванова и Наташа Климова и имевшие двадцатилетний срок две Маши — Никифорова и Шишкарева? Документы говорили: люди разных званий, осуждены за покушения на государственных особ.
«Конечно, — думал пристав, — ну какие у них могут быть твердые взгляды? Просто начитались о Софье Перовской и захотели разделить ее судьбу».
Восемь арестанток — выходцы из «чертова гнезда» — так называли филеры мебельную фабрику Николая Шмидта.
Эти, хотя звания у них тоже разные (две — дочери надворного советника и коллежского асессора, остальные — мещанки), без сомнения, большевички. Ведь сам Шмидт (подумать только!) — фабрикант, племянник Саввы Морозова — был ярым большевиком.
Наконец Вильгельмина Гельме.
Пересветов подчеркнул это имя.
Кто она такая? Неизвестно. Сказано лишь: «Арестована на границе — везла оружие, но, к какой партии принадлежит, установить не удалось».
Пристав от досады бросил карандаш и встал.
Злоба к тем сидящим наверху, тупоголовым, но ловким в получении чинов, переполняла его. Большевики вновь перестраивают и укрепляют свои ряды, а эти — пристав с отвращением взглянул — на бумаги — даже судебного дела как следует составить не могут.
Лишь одна — Наташа Климова была более или менее понятна приставу как личность. Приговоренная к повешению за участие в организации покушения на Столыпина, она в часы перед ожиданием казни написала письмо и каким-то образом переправила его на волю. Писатель Леонид Андреев был потрясен этим удивительным человеческим документом и, как считают, впоследствии в «Рассказе о семи повешенных» использовал его для создания образа Муси.
Пересветов читал рассказ.
И сейчас, вспомнив о нем, поморщился: «О них рассказы пишут, а на нашу голову — насмешки, презрительные прозвища, ирония и брезгливость». Уже три года Пересветов ведет свой дневник, куда вкладывает немало своей души. И ведь ни один издатель не рискнет напечатать. Где там! «Записки пристава»- это же, видите ли, позорно.
Чтобы не растравлять себя злобой, Пересветов решил бросить на сегодня все дела и пойти на матч французской борьбы…
А в этот же вечер, такой тихий, с грустным красочным закатом, на Синичкином пруду в лодке каталась молодая пара.
Зураб греб сильно, ловко выхватывая весла из воды.
— Ой, как вы хорошо гребете, — смеясь, говорила Шура. — Вы спортсмен? — Я, дорогая, родился у моря. Запомни…
Зураб так озорно подмигнул, что Шура снова засмеялась.
На середине пруда он бросил весла и, откинувшись всем корпусом назад, тихонько запел.
Шура не понимала слов грузинской песни, но грусть, так ярко выраженная в напеве, была близка и понятна.
Внезапно оборвав песню, Зураб сказал:
— Итак, начнем по порядку. Кто эта Вильгельмина?
— Она везла оружие питерскому Боевому комитету. Потому и не сказала, к какой партии принадлежит.
— Понимаю, — кивнул головой Зураб. — Эта наша. А что за человек?
— Странная. Любит шутить, дурачиться. Иногда грустит.
Зураб улыбнулся.
— Я тоже люблю шутить. А когда смотрю на красивую девушку, мне грустно. Я тоже странный?
Шура сделала движение губами, так что на щеке появилась ямочка.
— Знаешь, в камере ее зовут Артисткой.
Зураб настороженно поднял голову.
— Это уже интересно. Запомним…
— Ну, Гервасий очень хорошая, ее все любят. И никакая она не казачка. Просто у нее документы были так выписаны.
— Ясно.
— Катя и Зина — «неизвестного звания», значатся под двойными фамилиями, и ни одна из них не настоящая. Они были связными — развозили по городам ленинские брошюры и другую литературу, и в каждом городе их знали под разными именами.
— Тоже понимаю, — Зураб кивнул головой и усмехнулся. — А скажи, Шурочка, я, по-твоему, кто — кутаисец?
Его неожиданные вопросы всегда смущали Шуру, она не понимала, шутит он или спрашивает серьезно.
— Знаешь, — помедлив, сказал он, — вот когда у нас все пройдет гладко, я скажу, откуда я родом. Согласна?
— Что ж, согласна, — Шура неопределенно пожала плечом. Собравшись с мыслями, она начала рассказывать о стычках каторжанок с начальством. Свезли их в новую тюрьму, построенную в центре города, для того, чтобы убить даже мысль о побеге. Пришлось бороться за все — за получение прогулок и книг, за выдачу по утрам по кружке холодного чаю, против грубостей и откровенных насилий. Три раза камера объявляла голодовку, по нескольку раз каторжанки сидели в карцере.