С желанием - не чувствовать, не знать,

Весь в ранах (не дано им заживать,

Хотя и мучат). Время, пролетая,

Меняет все. Он стал - годам под стать:

И пыл и силы жизнь ворует злая,

Чей колдовской бокал уже остыл, играя.

IX

Гарольд свой кубок залпом осушил;

На дне - полынь. Он от ключа иного

Светлей, святей - в него напитка влил

И думал снова наполнять и снова.

Увы! На нем незримая окова

Замкнулась вдруг, тесна и тяжела,

Хоть и беззвучна. Боль была сурова:

Безмолвная, она колола, жгла,

И с каждым шагом - вглубь ползла ее игла.

X

Замкнувшись в холод, мнимым недотрогой

Он вновь рискнул пуститься к людям, в свет,

Он волю закаленной мнил и строгой,

Мнил, что рассудком, как броней, одет;

Нет радости, зато и скорби нет,

Он может стать в толпе отъединенным

И наблюдать - неузнанный сосед,

Питая мысль. Под чуждым небосклоном

Так он бродил, в творца и в мир его влюбленным.

XI

Но кто б смирить свое желанье мог

Цветок сорвать расцветшей розы? Кто же,

Румянец видя нежных женских щек,

Не чувствует, что сердцем стал моложе?

Кто, Славу созерцая, - в звездной дрожи,

Меж туч, над бездной, - не стремится к ней?

Вновь Чайлд в кругу бездумной молодежи,

В безумном вихре не считая дней;

Но цели у него не прежние - честней.

XII

Потом он понял, что людское стадо

Не для него, не властен бог над ним;

Свой ум склонять он не умел измлада

Перед чужим умом, хотя своим

Гнал чувство с юных лет. Неукротим,

Он никому б не предал дух мятежный:

Никто не мог бы властвовать над ним.

И, в скорби горд, он жизнью мог безбрежной

Дышать один, толпы не зная неизбежной.

XIII

Где встали горы, там его друзья;

Где океан клубится, там он дома;

Где небо сине, жгучий зной струя,

Там страсть бродить была ему знакома.

Лес, грот, пустыня, хоры волн и грома

Ему сродни, и дружный их язык

Ему ясней, чем речь любого тома

Английского, и он читать привык

В игре луча и вод Природу, книгу книг.

XIV

Он, как халдей, впивался в звезды взглядом

И духов там угадывал - светлей

Их блеска. Что земля с ее разладом,

С людской возней? Он забывал о ней.

Взлети душой он в сферу тех лучей,

Он счастье знал бы. Но покровы плоти

Над искрою бессмертной - все плотней,

Как бы ревнуя, что она в полете

Рвет цепи, что ее вы, небеса, зовете.

XV

И вот с людьми он стал угрюм и вял,

Суров и скучен; он, как сокол пленный

С подрезанным крылом, изнемогал,

А воздух был и домом и вселенной.

И в нем опять вскипал порыв мгновенный:

Как птица в клетке в проволочный свод

Колотится, покуда кровью пенной

Крыла, и грудь, и клюв не обольет,

Так в нем огонь души темницу тела рвет.

XVI

И в ссылку Чайлд себя послал вторую;

В нем нет надежд, но смолк и скорбный стон,

И, осознав, что жизнь прошла впустую,

Что и до гроба он всего лишен,

В отчаянье улыбку втиснул он,

И, дикая, она (так в час крушенья,

Когда им смерть грозит со всех сторон,

Матросы ром глушат, ища забвенья)

В нем бодрость вызвала, и длил он те мгновенья... {*}

{* Здесь и в дальнейшем все цитаты из поэмы "Странствования Чайлд-Гарольда" даны в переводе Г. Шенгели.}

Комментарии, проясняющие смысл этого меланхолического рассказа, давно известны публике - их еще хорошо все помнят, ибо не скоро забываются ошибки тех, кто превосходит своих ближних талантом и достоинствами. Такого рода драмы, и без того душераздирающие, становятся особенно тягостными из-за публичного их обсуждения. И не исключено, что среди тех, кто громче всего кричал по поводу этих несчастных событий, находились люди, в чьих глазах литературное превосходство лорда Байрона еще увеличивало его вину. Вся сцена может быть описана в немногих словах: мудрый осуждал, добрый сожалел... а большинство, снедаемое праздным или злорадным любопытством, сновало туда и сюда, собирая слухи, искажая и преувеличивая их по мере повторения; тем временем бесстыдство, всегда жаждущее известности, "вцепившись", как Фальстаф в Бардольфа, в эту добычу, угрожало, неистовствовало и твердило о том, что надо "взять под защиту" и "встать на чью-либо сторону".

Семейные несчастья, которые на время оторвали лорда Байрона от родной страны, не охладили его поэтического огня и не лишили Англию плодов его вдохновения. В третьей песне "Чайлд-Гарольда" проявляется во всей силе и во всем своеобразии та буйная, могучая и оригинальная струя поэзии, которая в предыдущих песнях сразу привлекла к автору общественное внимание. Если и заметна какая-либо разница, то разве в том, что первые песни кажутся нам старательнее обработанными и просмотренными перед опубликованием, а нынешняя как бы слетела с авторского пера: сочиняя ее, поэт уделял меньше внимания второстепенным вопросам слога и версификации.

И тем не менее в ней так чувствуется глубина и напряженность страсти, настолько оригинален тон и колорит описаний, что недостаток отделки некоторых деталей скорее усиливает, нежели ослабляет энергию поэмы. Порою кажется, что поэт в своем стремлении обрушить на читателя "мыслей пламя, слов огонь", сознательно пренебрегал заботой о самодовлеющем изяществе, что встречающаяся иногда шершавость стиха соответствовала мрачным раздумьям и душевному страданию, которые этот стих выражает. Мы замечали, что такое же впечатление производила игра миссис Сиддонс, когда она, стараясь выделить какой-нибудь монолог, полный глубокого чувства, нарочно, по-видимому, принимала позу напряженную, застывшую, неестественную, диаметрально противоположную правилам изящного, ради того, чтобы лучше сосредоточиться и дать выход печали или страсти, которые не терпят украшательства.

Так и версификация в руках поэта-мастера всегда соответствует мыслям и действиям, которые она выражает, а "строчка трудится, слова текут лениво", вырываясь из груди под воздействием тяжкой и мучительной думы, как огромная глыба из рук Аякса...

Все же, раньше чем продолжить эти замечания, следует дать некоторое представление о плане третьей песни.

Тема та же, что и в предшествующих песнях "Странствований". Гарольд скитается в чуждых краях, среди чуждых пейзажей, которые возбуждают в его уме множество дум и размышлений. Песнь открывается прекрасным и патетическим, хотя и отрывистым, обращением к малютке дочери автора и сразу же привлекает наш интерес и наше сочувствие к добровольно ушедшему в изгнание Пилигриму:

I

Дочь, птенчик, Ада милая! На мать

Похожа ль ты, единственно родная?

В день той разлуки мне могла сиять

В твоих глазах надежда голубая,

Зато теперь... Вскочил я, дрожь смиряя;

Вокруг вода бушует, в вышине

Крепчает ветер. Вновь плыву, не зная

Куда. Вновь тает брег родной в волне,

Но в том ни радости уже, ни скорби мне...

II

Вновь я плыву! Да, вновь! И волны снова,

Как бы скакун, что к ездоку привык,

Меня стремят. Привет им - в буйстве рева!

Пусть мчат меня - скорее, напрямик,

Куда-нибудь! Пусть мачты, как тростник,

Сгибаются и парус хлещет рваный

Я должен плыть. Я над волной поник,

Сноси ж удары волн и ярость урагана!

Затем возобновляется тема Чайлд-Гарольда, а дальше следуют уже цитированные нами стансы, которые, надо признать, сближают высокородного автора с детищем его фантазии еще теснее, нежели это было в предыдущих песнях. Нас отнюдь не надо понимать так, будто все чувства и похождения Чайлд-Гарольда следует приписывать лорду Байрону. Нет, мы только хотим сказать, что в вымышленном Пилигриме есть многое от самого автора.

О сюжете лишь заметим кратко, что местности, о которых в нем повествуется, равно относятся и к области реального и к области прекрасного.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: