Есть в старых сказках золотые замки,
Под звуки арфы там танцуют девы,
И слуги в праздничных одеждах ходят,
Благоухают мирты и жасмины.
Но лишь одним волшебным словом ты
Разрушишь вмиг очарованье это,-
Останется развалин пыльных груда,
Где стая птиц ночных кричит в болоте.
Так я своим одним-единым словом
Расколдовал цветущую природу.
И вот она -- недвижимо-мертва,
Как труп царя в одеждах златотканых,
Которому лицо размалевали
И скипетр в руки мертвые вложили.
Лишь губы пожелтели оттого,
Что позабыли их сурьмой раскрасить.
У носа царского резвятся мыши,
Над скипетром златым смеются нагло...1
Обычно принято, madame, произносить монолог, перед тем как застрелиться. Большинство людей пользуется в таких случаях гамлетовским "Быть или не быть...". Это удачное место, и я охотно процитировал бы его здесь, но никто себе не враг, и если человек, подобно мне, сам писал трагедии, в которых тоже есть монологи кончающих счеты с жизнью, как, например,
_____________________
1 Перевод Ал. Дейча.
107
в бессмертном "Альманзоре", то вполне естественно, что он отдаст предпочтение своим словам даже перед шекспировскими. Как бы то ни было, обычай произносить такие речи надо признать весьма полезным,-- он, по крайней мере, позволяет выиграть время. Таким образом, случилось, что я несколько задержался на углу улицы San Giovanni; и когда я, осужденный бесповоротно, обреченный на смерть, стоял там,--я вдруг увидел ее. На ней было голубое шелковое платье и пунцовая шляпа, и она остановила на мне свой кроткий взор, побеждающий смерть и дарующий жизнь, -- madame, вы, вероятно, знаете из римской истории, что весталки в Древнем Риме, встретив на своем пути ведомого на казнь преступника, имели право помиловать его, и бедняга оставался жить. Единым взглядом спасла она меня от смерти, и я стоял перед ней словно вновь рожденный и ослепленный солнечным сиянием ее красоты, а она прошла мимо -- и сохранила мне жизнь. ГЛАВА III
Она сохранила мне жизнь, и я живу, а это -- главное.
Пусть другие утешаются надеждой, что возлюбленная украсит их могилу венками и оросит ее слезами верности. О женщины! Кляните меня, осмеивайте, отвергайте! Но оставьте меня в живых! Жизнь так игриво-мила, и мир так приятно-сумасброден! Ведь он -- греза опьяненного бога, который удалился a la frarncaise1 с пиршества богов, лег спать на уединенной звезде и не ведает сам, что все сны свои он тут же создает, и сновидения эти бывают пестры и нелепы или стройны и разумны. Илиада, Платон, Марафонская битва, Моисей, Венера Медицейская, Страсбургский собор, французская революция, Гегель, пароходы и т. д.--все это отдельные удачные мысли в творческом сне бога. Но настанет час и бог проснется, протрет заспанные глаза, усмехнется--и наш мир растает без следа, да он, пожалуй, и не существовал вовсе.
Но что мне в том! Я живу. Если я лишь образ чьего-то сна, пусть так, -все лучше, чем холодное, черное, без
___________________________
1 На французский лад; в данном случае - незаметно (фр.).
108
душное небытие смерти. Жизнь -- высшее благо, а худшее из зол -смерть. Берлинские гвардии лейтенанты могут сколько угодно зубоскалить и считать признаком трусости, что принц Гамбургский с ужасом отшатывается от своей разверстой могилы, -- все же Генрих Клейст обладал не меньшим мужеством, чем его коллеги с грудью колесом и перетянутой талией, и он, увы, успел доказать это. Но все сильные люди любят жизнь. Гетевский Эгмонт неохотно расстается "с милой привычкой к бытию и действию". Эдвин Иммермана хватается за жизнь, "как дитя за грудь матери", и хоть не сладко ему жить чужой милостью, он все же молит смилостивиться над ним:
Ведь жизнь, дыханье -- высшее из благ.
Когда Одиссей видит в подземном царстве Ахилла во главе мертвых героев и восхваляет его за славу среди живых и почет даже среди мертвецов, тот отвечает :
О Одиссей, утешение в смерти мне дать не надейся; Лучше б хотел я живой, как поденщик работая в поле, Службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный, Нежели здесь над бездушными мертвыми царствовать мертвый.
И, наконец, великий Израиль Лев, которого майор Дюван вызвал на поединок, сказав ему: "Если вы уклонитесь, господин Лев, я сочту вас жалким псом", -- ответил так: "Я предпочитаю быть живым псом, нежели мертвым львом!" И он был прав...
Я достаточно часто дрался на дуэли, madame, чтобы иметь право сказать: хвала творцу, я жив! В жилах моих кипит алая жизнь, под ногами моими дрожит земля, в любовном пылу прижимаю я к груди деревья и мраморные изваяния, и они оживают в моих объятиях. В каждой женщине я обретаю целый мир, я упиваюсь гармонией ее черт и одними лишь глазами могу впитать больше наслаждения, чем другие всеми своими органами за всю долгую жизнь. Ведь каждый миг для меня бесконечность. Я не измеряю время брабантским или малым гамбургским локтем, и мне незачем ждать от священников обещаний другой жизни, раз я и в этой могу пережить довольно, живя прошлым, жизнью предков, и завоевывая себе вечность в царстве былого.
109
И я живу! Великий ритм природы пульсирует и в моей груди, и когда я издаю крик радости, мне отвечает тысячекратное эхо, Я слышу тысячи соловьев. Весна выслала их пробудить землю от утренней дремы, и земля содрогается в сладостном восторге, ее цветы -- это гимны, которые она вдохновенно поет навстречу солнцу. А солнце движется слишком медленно, -- мне хотелось бы подхлестнуть его огненных коней, чтобы они скакали быстрее. Но когда оно, шипя, опускается в море и необъятная ночь открывает свое необъятное тоскующее око, -- о, тогда, только тогда пронизывает меня настоящая радость; как девушки, ласкаясь, нежат мою взволнованную грудь дуновения вечернего ветерка, звезды кивают мне, и я поднимаюсь ввысь и парю над маленькой землей и над маленькими мыслями людей. ГЛАВА IV
Но настанет день, и в жилах моих погаснет огонь, в сердце моем воцарится зима, белые хлопья ее будут скудно виться вокруг моего чела и туман ее застелет мне глаза. В истлевших гробах будут спать мои друзья; останусь я один, как одинокий колос, забытый жнецом; вокруг меня взрастет новое поколение, с новыми желаниями и новыми мыслями; полон удивления, услышу я новые имена и новые песни; старые имена забудутся, буду забыт и я-- некоторыми, быть может, чтимый, многими презираемый и никем не любимый! И краснощекие юнцы подбегут ко мне, вложат старую арфу в мои дрожащие руки и скажут, смеясь: "Довольно тебе молчать, ленивый старик! Спой нам снова песни о грезах твоей юности".
И я беру арфу -- и просыпаются старые радости и скорби, туманы рассеиваются, слезы вновь расцветают на мертвых очах, весна ликует в моей груди, сладостно-грустные звуки дрожат на струнах арфы; я вижу вновь и голубые воды реки, и мраморные дворцы, и прекрасные женские и девичьи лица -- и я пою песню о цветах Бренты.
Это будет моя последняя песня. Звезды взирают на меня, как в ночи моей юности, влюбленный луч луны вновь касается поцелуем моей щеки, призрачные хоры
110
былых соловьев звенят издалека, неодолимый сон смыкает мне глаза, душа моя угасает, как звуки арфы, и несется аромат цветов Бренты.
Какое-то дерево покроет своей тенью мою могилу. Я хотел бы, чтобы это была пальма, но ведь они не живут на севере. Скорее всего там вырастет липа, и летними вечерами под ней будут сидеть и шептаться влюбленные. Чижик подслушает их, качаясь на ветке, но ничего не разболтает, а липа моя будет ласково шелестеть над головами счастливцев, они же, в упоении счастьем, не удосужатся даже прочесть, что написано на белой плите. Лишь позднее, когда влюбленный потеряет свою подругу, он придет плакать и вздыхать под знакомой липой, и часто, подолгу созерцая могильный камень, будет читать надпись: "Он любил цветы Бренты". >
ГЛАВА V
Madame! Я обманул вас. Я вовсе не граф Гангский. Никогда в жизни не видел я ни священной реки, ни цветов лотоса, отражающихся в ее блаженных водах. Никогда не лежал я, мечтая, под сенью индийских пальм, никогда не лежал я, молясь, перед алмазным богом Джагернаута, хотя он, несомненно, даровал бы мне облегчение. Я так же не был никогда в Индии, как и та индейка, которую мне вчера подавали к обеду. Но род мой происходит из Индостана, и потому так отрадно мне в обширных чащах песнопений Вальмики, героические страдания божественного Рамы волнуют мне сердце, как давно знакомая боль, в благоуханных песнях Калидасы цветут для меня сладкие воспоминания; и когда несколько лет тому назад я увидел у одной любезной берлинской дамы прелестные рисунки, привезенные из Индии ее отцом, который долгое время был там губернатором, все эти тонко очерченные, благостно-тихие лица показались мне такими знакомыми, будто то были портреты предков из моей фамильной галереи.