Семен, только что кипевший воинским пылом, глядел на отца, остывая, но все еще не веря, что родитель прав.
– Не веришь? – словно читая в мыслях, вопросил Иван. Холоп снова вошел с дровами. Калита, паки переждав, уже в легком нетерпении, когда тот наложит печи, продолжил:
– В этой рати моя вина. Поспешил. И ты запомни отцову беду, Семен. Никогда не спеши с Новгородом!
Он понурил плечи, поник, глядя в огонь.
– Так блазнит при жизни своей все измысленное свершить! Вот и спешишь. А неможно. Да и пред Богом нельзя, наверное… Грешно! Ты, Семушка, – он поднял глаза на сына, и что-то молящее, жалобное, так что у Семена защипало глаза, прозвучало вдруг в отцовом голосе, – ты, при смерти моей, дела моего не покинь!
Княжич круто согнул выю, пряча глаза, отмолвил глухо:
– Не покину, батя. Клянусь!
– Верю. Верую! – с тихою силой отозвался Калита. – Ваня… робок. Андрей… Нет того и в Андрее. На тебя, одного! Вся земля… Весь язык… Русь… Альбо уж не нать было нам спорить с Тверью!
– Что ты, батя?! – почти выкрикнул Семен.
– Александра зовут в Орду. С честью зовут. Я вызнал. Боюсь… Узбек…
– Великое княжение? – с трепетом вопросил Семен.
– Да.
Вновь раздались тяжелые шаги холопа.
– Пойдем в казну, здесь не дадут поговорить! – сказал, подымаясь, Калита.
Вышли. Переходами, вдоль сеней, потом мимо книжарни, спустились узкою лестницею под повалушу, мимо сторожи, почтительно расступившейся перед своим господином, вниз, еще раз вниз, во мрак и погребной холод, отмыкая тяжкие створы дверей.
Здесь, в хранилище государевой казны, было тихо. Сюда не дерзал заходить никто, кроме старшего дьяка, казначея и самого великого князя. Калита любил уединяться в своем казнохранилище и думать, перебирая сокровища, не такие уж и обильные, ибо многое – слишком многое! – долго не задерживалось тут, а уходило все туда, туда и туда, в Орду, к хану Узбеку. Власть стоила денег, а он собирал для себя не богатства – власть. И за нее платил. Столь щедро, что арабы действительно полагали за верное, что в Руссии, у великого коназа урусутского, имеются серебряные рудники.
Крохотные оконца в толстых решетках витого железа почти не пропускали света. Иван сам зажег свечи от лампадного огня. Осветилась врытая в землю и до полустены обложенная кирпичом палата, из коей, на случай огненной беды, вел лаз еще ниже под землю, куда по нужде удобно было спустить ларцы, сундуки и скрыни с бесценным добром великокняжеским.
Серебряные овначи, чумы, кубцы, достоканы, чаши, чары и блюда стояли тут прямо на открытых полках, в нишах стен, сто раз сосчитанные, учтенные, хоть и часто менявшиеся: подарки хану отсылались достаточно часто. Русская и цареградская работа густо дополнялась узорной восточной. То были отдарки Узбековы и то, что примысливал Калита, бывая в Орде. Семен невольно засмотрелся на густо выставленную здесь красоту. Ему пока еще бывать в казне приходилось не часто. Отец останавливал то у одной, то у другой полки, показывал, объясняя, что и откудова достано. Своим ключом отпирая сундуки, молча являл Семену связки соболей, куниц и бобров, тусклые груды гривен-новгородок, кожаные мешки с кораблениками, немецкими артугами и восточными диргемами. Уже в конце палаты, за особою дверью, бережно отпертою Калитой, и из ниши особой, с резною дверцею, где были поставлены и разложены вещи из золота и драгих каменьев, Калита вынул нечто, показавшееся издали даже и невзрачным. Сказал значительно:
– Вот это ты никому не отдашь. Вот этот золотой крест, Парамшина дела, эту иконку малую на изумруде, ларец-сардоникс – все то батюшково, наследственное, неотторжимое. Ларец сей, по преданию, цесаря Августа римского. И оттоле, через Византий, рекомый Царьград, передася в русскую землю. Зри! Мал и невзрачен, но с ним перешла к нам частица власти кесарей Рима и Цареграда – градов, одержавших мир в деснице своей! Но Рим пал из-за заблуждений пап римских и мрака язычества. А Царьград тяжко болен ныне. Возможет ли малая Москва, хотя и через века, стати третьим Римом? Взирая на ларец сей, помысли о том, и паки помысли! Мне того не узрети. И ты не узришь. Иные! Мы же, вот…
Семен с невольным смущением принял в руки тяжелую каменную коробку. Холод власти, холод далекого Рима – как показалось ему, самого кесаря Августа – проник в его ладони от узорного граненого камня. Как величава старина! Как далека и темна! И как вяжут, как обязывают мертвые! Он невольно выпрямил плечи, замер, смутно ощущая порфиру на раменах своих. А Иван снятым с пояса великим ключом уже отпирал окованную узорным железом дубовую скрыню, натужась, поднял тяжелую крышку. Дробный блеск чеканного золота бросился в очи. Семен осторожно поставил ларец-сардоникс, наклонился.
– Возил в Орду. Хитрецы бесерменски из аравитския земли украшали. Не пожалел и золота. Зри! – отрывисто, с тихою страстью сказал Иван. – Узнаешь?
– Шапка Мономаха! – выдохнул Семен.
– Она! – Калита поднял древнюю реликвию великих владимирских князей, заново обновленную ордынскими мастерами, и держал в руках, не надевая.
– Не грех, батюшка, что иноверцы работали над нею? – усомнился Семен.
– Не грех. Шапка сия освящена великим священием. И паки реку: основа ее древняя, самих цареградских кесарей. Вручена Владимиру Мономаху яко дар, и дар непростой, а сугубо указующий на божественность власти. Слово митрополита Иллариона о законе и благодати чел?
– Чел, батюшка!
– Вот. С шапкой этой вручена нам благодать сия. Нашему роду. И всей великой Руси! За то мы и боремся, сын. Не за себя, не за то, чего в быстротекущей жизни, в юдоли бренной мочно достигнуть прежде, чем, в свой черед, станем мы снедью червей… Земле! Языку русскому! Векам грядущим!
Семен смотрел на отца, расширив глаза. Редко видел он таким родителя! Калита казался сейчас очень стар и очень и очень мудр. Даже и следа лукавства не осталось в лике его, как бы вогнутом, самосветящем духовною силой. Что он зрел сейчас? Митрополита Петра? Дедушку Даниила, никогда не виденного Семеном? Или – страшно помыслить! – самого Владимира Мономаха?
– Примерь, сын! – властно приказал Калита.
И Семен с трепетом принял из рук родителя и надел на себя священную шапку кесарей. Соболиный мех мягко коснулся лба. Тяжесть драгого металла облегла голову. Тяжесть власти. Он стоял в каком-то неизъяснимом оцепенении и почти чуял, почти ощущал на себе века и века, о коих говорил отец.
– Сними, – тихо велел Калита, и в голосе его прозвучала усталость. – Спрячь. Закрой и запри. И помни! Всю жисть помни тяжесть сию! Дак почто я окупил у хана ярлыки на Ростов, Дмитров, Углече поле и Галич с Белоозером? Почто тщусь забрать Ярославль под руку свою? Мнишь ли, что сие легко, сын?
– Да, тятя! Не преизлиха ли опасны купли сии? Ведь стоит умереть хану…
– И прежние князья вернут себе ярлыки? Нет! – Калита усмехнулся и покачал головой. – Пока я жив, не вернут. А там останешь ты. Вестимо, не легко! Легко бы – дурак подобрал. И многотрудно, и дорого, и опасно, и неверна власть сия в череде грядущих летов! Всё так. Но это власть. И уже не поедут бить челом, яко на Михаила: мол, великий князь утаил дань ордынскую! Я сам сбираю дань! А утаю – не уведает о том никто, кроме Господа и совести моей. Конечно, вестимо, утаиваю, и уже утаил немало! Заплатим мы и без Нова Города ордынскую дань, выход царев! Только… и Новгород должен платить. Иначе не стоять земле. И это запомни, сын. Не ломи, но тихо сгибай. Зри: Литва спорит с Ордою о Смоленске. Помоги Орде, помоги хану противу князя литовского, но Смоленск склони под руку свою! Вот мой наказ тебе. Не упусти града Смоленского, град сей станет ключом всей Руси Великой! Сам не примыслишь – завещай детям. Пусть с молоком матери впитают оную нужу!
– Тяжко… – прошептал Семен.
– Тяжко, сын. И Рим не враз созижден! Века и века! – раздумчиво протянул Калита.
– Века! – эхом отозвался Семен.
– Сынишка-то как? – вопросил отец добрым семейным голосом.