Александр воротился в Тверь. Вступил в княжеские, заново возведенные на пепелище, терема. Толпою своих бояр, слуг, холопов, дружинников, гостей и послов иноземных наполнил дворы и горницы княжеского дворца. Послал бояр за женой и детьми во Псков, и уже для семьи великого князя спешно готовили, убирали, чинили и украшали особые палаты, из коих по сему случаю выбирался его младший брат, Константин.

И все казалось легко, все было радостно и ясно в нем и кругом него. Словно спешил отплатить весельем за то страшное, что довелось пережить и перетерпеть в Орде. И охоты, и щедрость, и дары великие излиха пролияста на ближние своя. Но среди пиров, празднеств, встреч и торжеств ждали и, не дождав, отступали позадь дела и труды злободневные, коими лишь и мог бы уцелеть, усидеть, удержать себя на нужной высоте князь Александр. И уже начинали роптать ближние бояре, коим прежде всего должен был удоволить и не удоволил воротившийся князь. Сегодня пренебрег, завтра отодвинул, послезавтра огрубил невниманием того, и другого, и третьего. Даже незлобивый Андрей Кобыла был обижен, и нешуточно, князем, когда Александр уравнял его с крещенными немцами, что прибились ко князю на чужбине и тут стали хватать и чины и поместья, раздаваемые щедрой княжеской рукой.

Александр того словно и не заметил. И на заботное слово матери с Настасьей, пожелавших его остеречь, дабы не забывал слуг старых, отмахнул небрежно:

– Ноне я великий князь, а не изгой беглый! Хочу – милую, хочу – казню!

Не свои были и слова, теми же немцами подсказанные, и сказались легко, не думая. А нать было подумать Александру! Паки и паки нать было помыслить о сем! Велик вопрос сей – о единовластии и соборном правлении на Руси, велик и не прост, и в веках не прост, и не прямо, не вдруг разрешим!

Выгоды и невыгоды единовластия кто измерил в череде лет передних и задних? Да, в единовластии – единство земли и строгая воля к действованию, единому и целенаправленному. Но вот вопрос: кто станет во главе действования? Кто воспользуется совокупною силою народа и для цели какой? Обычно после великих (Александра ли Невского, Михайлы Тверского, Ивана Третьего или Петра) надолго укрепляет мысль о спасительной полезности единодержавия. Даже и мудрейшие не видят ничтожества потомков и того, что вышняя власть становит игралищем недостойных, пресмыкающих у подножия трона.

Мог ли Александр Михалыч воспринять идею единовластия в ее глубине, в мере ответственности государя пред подданными и землею народа своего? Легок, излиха легок был князь Александр! Легок – на горе себе и городу своему…

Но и за всем тем, и все это – еще слухи, сведения утерянных рукописей, быть может, даже измышленные Татищевым изъяснения трагических событий. Но есть одна строка летописная, дошедшая до наших дней, и строка та глухим и неясным смыслом своим навевает смутный ужас. Печатью обреченности, неизбежности рокового конца веет от нее. Вот эта строка: «Своя домочадая начаша вадити на Александра». Своя домочадая? Свои домашние? Доносить? Кто?! И тут рука теряет стремительность, перо цепенеет и смущается ум. Даже и днесь, и через шесть веков, трудно заглазно обвинить кого-то… А вдруг именно он невиновен, и клеймо предателя запечатлит и предаст на поругание праведника, обойдя сущего предателя, кто и в самом деле «вадил» на тверского князя?

Но есть одно лицо, коего ежели и не коснулась укоризна древнего летописца, то само сцепление и стечение событий почти обвиняет, почти указует на него… И вновь, цепенеет перо: а вдруг не он? И все же… И все же мысль возвращает все к одному и тому же: князь Константин. Родной брат.

Да, да! Страшно подумать о сем! Но вспомним весь путь третьего сына Михаилова, свидетеля убийства отца, насмерть и на всю жизнь испуганного, взятого Юрием и женатого на дочери Юрия Софье – властной, в отца, и нравной девушке (годами старше своего мужа!), за которой как-никак стояла непреложная воля Москвы (ее и в Твери так и продолжали звать «московкой»). И еще не забудем вкрадчивого и такого внимательного в мелочах, подарках, приветных посылах и прочем дядю Софии Юрьевны – Ивана Данилыча Калиту.

К своим сорока годам «московка» заматерела. Упорно-самолюбивый очерк лица с мясистым подбородком отяжелел. Она, как и покойный Юрий, толстела носом, с возрастием делалась коренастей, грубее и жестче. Константин, так за все годы и не выучившийся быть господином в семье, по-прежнему робел перед женою, звал ласково: «Соня, Сонюшка!» И когда после этих слов появлялась грозноголосая, обычно гневная, решительно пушившая слуг и холопок княгиня, то чужой человек мог бы и усмехнуть невзначай несоответствию нежного имени тупо-властной, твердомясой и коренастой бабе, в которую обратилась прежняя тоненькая София Юрьевна.

И вот о чем нет в летописях даже и намека, и слова нет, и будто выдали ее замуж во Тверь и исчезла она, обратясь в тверянку… Да и не в обычае русских летописей писать о бабьих вычурах и норове женском в делах вышней власти. А ведь и норов не уберешь, коли он есть, и вычуры не скроешь, хоть и не пиши о них ни единой строкой!

– Мозгляк ты и есть! Не мужик, баба сущая! Нежить! Шевляга! Падина! Ты уже с хоромами и меня отдай ему зараз! Не то пошли куски собирать по Твери! Десять лет, выходит, сидели на чужом добре, да? Воры мы?! Или того ж княжого роду?! В Орду съездил, вишь, хану ся покланял! Сам не можешь съездить к Узбеку? Хоша бы и послать к нему! Сидень ты! Спать-то с тобою и то противно!

Константин лишь вздрагивал, точно конь в оглоблях, коего хлещут кнутом по морде, и лишь об одном думал: не услыхали бы слуги по-за дверьми, как честит его любима семья – княгинюшка его ненаглядная. А Софья стояла, высясь над ним, в тяжелом бархате и парче, скрестив руки, словно каменная баба над степным курганом, и метала в мужа, сгорбившегося на лавке, тяжелые, злые слова.

Терем, что приходило очищать для старшего деверя, села и волости, что приходило очищать для него же, выводя из них своих посельских и ключников, казна княжая, что приходило передавать плесковскому беглецу – всего этого ни понять, ни принять, ни простить Софья не могла. А тут как раз письмо ласковое с поминаньем и дарами от московского дяди Ивана – не забывает вот уже который год! А тут и иные посылы тайные. И вот она изливается гневом, не желая уступать ничего и ни в чем, не желая понимать и принимать ихние эти нелепые семейные счеты и тонкости. «Мое!» – кричало в ней все. Родовое, Юрьево: «Не отдам!» – бешено восставало против навычаев тверского княжеского дома. И ежели ранее, под властною рукою великой княгини Анны, в разоренной Твери, московка не дерзала так яро восставать противу, то теперь пробил ее час.

И тут вновь перо начинает тяжелеть… Она ли заставила своего робкого мужа написать Узбеку, или сама посылала доносы в Орду? Или повадила кого третьего на злое дело противу князя Александра?

Так ли, иначе, но и году не сидел на столе Александр Михалыч Тверской, как «своя домочадая начаша вадити на него», как началась и взорвалась возмущением и отъездами на Москву рознь боярская, как страшно заколебались весы, на коих весились и власть, и сама жизнь великого князя тверского.

Величие трагическим событиям истории придают размеры сил, вовлеченных в круговерть борьбы. Мы с полною верой принимаем за истинно великое какую-нибудь семейную распрю в королевской семье, не видя, что такие же по накалу страстей события сплошь и рядом происходят у нас на глазах, в обычных «рядовых» семьях, где есть и свои Борджиа, и свои Катоны, где найдутся и Иваны Грозные, и Марфы Борецкие. Но исходы трагедий, случающихся здесь, мало тронут наше внимание. Размах и величие страстям придает мощь вовлеченного в семейную прю множества иных воль и судеб человеческих. И трагедия тверского княжеского дома была великой трагедией прежде всего потому, что за нею стояла судьба самого сильного города Владимирского великого княжества, города, что чудом вставал из пепла руин, который не хотел и, казалось, не мог умереть и даже уступить свое место кому-то другому.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: