Тут – покой неспешной жизни. Там, в вихрях закрученной пыли, проносятся всадники, и тенью ратных знамен, как ненастной чредой облаков, пятнает чело земли. Сталкиваются страсти и вожделения, звенит громозвучная слава; одолевает, рушит, и падает, и клонит долу чья-то гордая власть.
Для чего скрипит гусиное перо летописца, заносящего в харатьи летопись бед и побед, одолений и гибели?
И не все ли равно в свитке грядущих веков, что могло бы быть на земле и чего не свершилось? Почему невозможно забыть или хоть поиначить прошедшее? И даже того, что могло совершиться, тоже не должно отринуть летописцу минувших времен?
Прошлое незримо живет в потомках своих, и премного разумнее знать, чем не знать – так же как знахарь должен провидеть прошлые боли болящего, дабы излечить его ныне; так же как сеятель должен знать, с коего злака добыто зерно, предназначенное в новый посев; так же как рудознатец должен догадывать о прежебывших – в далекие тьмы веков, до того еще, как и сама жизнь явилась на нашей земле, – потрясениях недра земного, ибо тогда только возможет понять, где и что искать ему, какая руда или камень зело драгоценный скрыт под убогою насыпью песков и тяжестью влажных глин. И забота о том, что могло лишь случиться и чего не явилось, не было, – не праздная игра ума, не досуг летописца, а вторая истина жизни, под первою скрытая, но и через века и века могущая дать всходы свои! В Духе живем. Духовную истину жизни должны мы провидеть за суетным кишением временного и преходящего мира сего! В Духе живем, но Дух воплощает себя во плоти и в событиях явлен.
Баба пройдет по воду, поворотит голову, глянет из-под руки, семилопастные вятические кольца серебром прозвенят в уборе. Жатва хлебов. Белоголовые дети пьют молоко. Тишина. Дети, что приходят, звонкоголосые, из небытия через год на другой. И молоко, и говядина, и сыр, и хлеб на столе. Да кусок алой камки на праздничные рукава дочерям, лоскут пестроцветной зендяни на вошвы. Тишины и мира взыскует земля, наливая зерно. Созревают плоды, клонят долу тяжелые ветви яблонь. И прахом истории, пылью войны и беды тревожит цветущую землю бешеный бег коня…
Люди прейдут, и жизнь прейдет и сменит новою жизнью, и не окончится вращенье времен, доколе пребудет земля и все сущее в ней. К чему твое перо, летописец? И гордость имеющих власть без этих смердов безгласных – ничто, и босой девичий след в горячей пыли на дороге долговечней скрижалей твоих, ученый монах! Что можешь ты дать этой земле и люду сему? Какою хитрою прелестью, с Запада или Востока пришедшею, смутишь красоту городов и покой деревень? Куда повернешь ты реку сию, текущую в брегах своих нерушимо? Что можешь ты им обещать? Иную, лучшую жизнь? Иная жизнь, чем та, кою они ведут, не нужна никому. Кусок, добытый без труда, не идет в горло. Нажитое легко, легко и уходит от нас. Две истины становятся явны всякому, взявшему в руки топор, молот, серп, рукояти сохи, тупицу, горбушу, кузнечное изымало или иной какой трудовой снаряд: чем больше работает человек, тем он богаче; но чем больше богатств у человека – хором, рухляди или скота, – тем больше надо труда, чтобы их соблюсти, обиходить. И сколь ни заставляй работать иных на себя, сколь ни исхитряй ума клеветой и обманом, сколь ни доказывай, яко творяяй работу грабительское богатство творит, сколь ни утесняй добытчика, брата твоего во Христе, – в конце-то концов выйдет одно на одно и всё то же: труженику даст Господь по трудам его, у втуне ядящего – отымет. И нет иной, большей, правды на земле.
Так почто и проносятся кони, и тени ратных знамен ползут по земле, и слава гремит, и рушат и вновь городят города? И прехитрою молвью толкуют послы меж собою, и стенает земля под копытами ратных дружин? Может, жить и трудиться можно без этого?
Нет! Нельзя. В Духе живем, и жизнь – вечное напряжение духовное, вечный напор и борьба с коснотою бытия. Исчезнут войны, отпадут шелухою скорби минувших времен, но не престанет свершатися, всегда и всюду, пусть в иных, высших ипостасях своих, очищенных от грубизны животного насилия, вечное борение первоначал. И без напряженья того, без напора и спора, сникает и гибнет неотвратимо всякое бытие. Зло и добро так же не живут друг без друга, как без ночи рассвет или вода без огня. Убери противоборство начал из жизни – и порушишь и истребишь самую основу ее. И борьба Твери с Москвою была нужна первее всего духовно – нужна для блага всей русской земли. Без этого напора, борения и противоборства сил не сотворилось бы великой страны.
Норовистый конь несет на себе путника, а кляча падает при дороге. Ветер на море вздувает паруса кораблей, а тишь недвижна, яко покой погоста. Жив ли народ? Молод ли он? Охотно ль выходят рати на бой при кликах врага? Быстро ли строят вновь сгоревшие города? Множат ли семьи? Тучнеет ли скот на полях?
Не дай боже земле моей устать и ослабнуть духовно! Не Тверь и Москва, не Узбек или Гедимин и даже не Иван с Александром – русская земля лежит предо мною свитком исписанных желтых страниц, далекою памятью предков, уснувших в земле. И бешеный бег коня взметает горячую пыль. Летят вестоноши – в грязи осенних путей, во вьюжных вихрях зимы, сквозь снег, и распуту, и ветер, и время. Лишь топот копыт замирает в веках, вдалеке.
Глава 61
Тусклое золото свечей. Маленький гробик. Запах дорогого ладана. Странность того, что сын не шевелится больше. Сдавленные рыданья Айгусты.
Симеон немо вглядывался, стараясь уловить в восковом личике мертвого – прежнего Василька. Но тонкий сладковатый аромат тления не давал обмануть себя.
Было недоумение: как же это возможно? И пока закрывали полотном и старик Захарий, протопоп княжой церкви, посыпал тело крестообразно освященною землею, Симеон все еще не понимал, не верил, не мог взять в толк совершившегося. И уже когда долбленую колоду закрыли, и княжие отроки взялись за концы полотенец, и подняли, и понесли – он затрясся в немых рыданиях, едва не пал на домовину, обморочно превозмог себя, на миг привлек и тотчас отстранил Айгусту-Анастасию, заметался, не ведая, не зная, что делать теперь.
На выходе из церкви его ослепил яркий, отвычно белый молодой снег поздней весны – больно ударил по глазам. Хоронили под стеною Спасского храма, в тесном пространстве княжеских и боярских могил. И столь убогой и сирою была эта яма, черневшая в белом снежном покрове, и столь мал резной дубовый крестик с островатою кровелькою из двух тесин – все, что осталось на земле от его с Айгустою сына!
Отец зазвал его к себе перед поминальною трапезой. Иван был задумчив и пасмурен. Спросил бегло, однако внимательно глянув:
– Как Настасья?
– Рыдает. Первенец.
– Вестимо.
Перемолчали.
Плетеные, в свинцовых переплетах слюдяные окошки мало давали свету, и в покое горели высокие свечи в медном стоянце. Мачеха неслышно вошла и вышла, не похотев мешать разговору отца с сыном. Калита промолвил, отворотясь:
– Надо ехать в Орду! Возьму с собою тебя с Иваном. Андрейку даве отослал с боярами в Новгород…
Возвращаясь из дали дальней, куда увела его смерть Василька, Симеон приложил ладони к вискам, вопросил:
– Дадут бор?
– Дадут! С Тверью размирье у их… – отозвался отец, продолжая думать о чем-то другом. Наконец поднял глаза: – Ты на трапезе нынче молчи! С Ярославля-города бояра у нас за столом; к поминанью как не пустить! А ярославский зять тревожит меня! Овдотье писал – без толку…
– Василий Давыдыч?
– Едет в Сарай по ханскому зву, а не стало б пакости!
– Почто? – Симеону все это казало в сей час суетою сует и всяческою суетой: скакать в Орду, спорить, выпрашивать ярлыки… – Хан рассудит! – сказал он, пожав плечами.
– Признаюсь тебе, сын, я не токмо задерживал, но и недодавал ярославские дани… Не суди! Мнил обадить Давыдовича перед Узбеком, не удалось. Теперь осталось одно: удержать всеми силами на Ярославли до нашего, сын, приезду! Даже… и ратью имать, ежели потягнет на брань!
– Неужели нельзя без того?! – с мукою выговорил Семен.