Солнце висело низко над горизонтом, и лучи его уже не проникали в комнату через решетчатые переплеты рам. Но снаружи было все еще достаточно светло, и в комнате царил светлый полумрак. Обращенная ко мне половина лица Кеннета Квастму затушевалась тенью, черными пятнами запали глазницы и щеки.

— Теперь, если я вам скажу, что это я помог всем этим растениям адаптироваться и местным условиям, вы меньше удивитесь?

— С помощью вирусов?

— Именно.

— Профессор, — мягко начал я, — может быть, я еще молод. Однако мне и то известно, что наше время — это не эпоха изобретателей-одиночек. Неужели ваше открытие лежало на самой поверхности и было упущено тысячами других исследователей?

Квастму повернулся ко мне, и глаза его дико блеснули. Но лицо было в тени, и выражения его я не понял.

— Почему же на поверхности? — почти ласково сказал он. — Вы отказываете мне в сообразительности. А ведь я гениален!

Я так и замер с открытым ртом. Мне не впервые встречался ученый, заносчиво уверенный в собственной исключительности. Но гениальность — это свято! Не должен человек сам себя награждать таким титулом…

— Вы, кажется, удивлены?

Я молчал.

— Не удивляйтесь. Я действительно гениален. Всерьез и по-настоящему!

«Пожалуй, он не совсем в себе, — думал я, — и это объясняет во многом историю с документами и сумкой. Да как же я это сразу не заметил! Может, его одного держат специально в этом доме с решетками на окнах, а из ближайшей клиники уже спешит карета «Скорой помощи» с дюжими санитарами наготове?»

Квастму глядел на меня и ждал, что я скажу.

— Вы молчите?

— Я думаю, — сказал я, чтобы оттянуть время и сосредоточиться.

— О чем?

— Ну-у, может ли человек-одиночка, даже, допустим, гениальных способностей, сделать такое открытие?

— А я не в одиночку, — как-то развязно, почти нахально бросил Квастму.

— Ах да, ведь вы же всего десять лет в «Спасателе».

— Именно. А до того я был одним из ведущих исследователей института… Впрочем, что за разница, какого именно института. Гениальность не в этом, она в другом.

— Так вы, работая с большим коллективом, используя труд десятков, если не сотен людей, делаете открытие и уезжаете в глушь, чтобы, вырастив этот экосад, сделать себе имя?

— Чушь. Мне наплевать на славу!

— Но почему же тогда…

— Потому. — резко перебил он меня, — что самое гениальное было впереди. Это гениальное заключалось не в открытии, а в использовании, — с нажимом повторил он.

— Погодите, я уже не понимаю. Давайте закончим с экосадом. Что же удалось вам придумать?

— Вы давеча перед нашим импровизированным ужином заметили, — сказал Квастму каким-то полупрезрительным тоном, — что вирусы, возможно, должны быть подвержены мутациям. Так вот: вы были совершенно правы. Теперь слушайте. До последнего времени считалось, что мутации вирусов — явление случайное. Но мне удалось показать, что они способны носить закономерный характер и подчиняются тем же законам, которые определяют ход всепланетной эволюции. Ухватываете мою мысль? Ну давайте! Из этого следует, что сам ход эволюции на нашей планете всегда был в долгу у вирусов. Да, у этих крохотных полуживых частичек. Это благодаря им все на свете постепенно отращивало лапы вместо плавников, адаптируясь к новым условиям на суше, это они помогли появиться племени пресмыкающихся, а потом истребили их, освободив жизненную трассу для млекопитающих. Это они варьировали внешними и внутренними признаками всего живого, пока наконец не довели его до того состояния, которое мы привыкли понимать как «разумное» или «самосознающее».

Он замолчал, а перед моими глазами проплывали словно бы картины мультфильма, где микроскопические существа исподволь вершили судьбы целых поколений гигантских тварей земных.

Снаружи начало темнеть.

— А с экосадом все просто. Когда растение чувствовало, что в этих условиях ему конец и уже готовилось к переходу в лучший мир, я подсовывал ему вирус, способный перестроить некоторые из его органов специфическим образом, позволяющим ему выжить. Как правило, растения этими вирусами пользовались, — закончил он усталым тоном. — Давайте, что ли, телевизор посмотрим?

Я закусил губу, укладывая в голове услышанное и пытаясь на слух определить, не остановился ли диктофон. Подобные записи, как правило, восстановить невозможно

Квастму опять уселся в кресло чуть впереди. Он бессознательно стремился создать некоторую дистанцию до себя Телевизор светился немо.

— Если вас угнетает тишина, я включу музыку.

Профессор поднялся и прошел вперед. Потом вернулся, и, когда он садился в кресло, зазвучала музыка.

— Это Бах, — сказал Квастму новым, задумчивым тоном. — Вы знаете этого композитора?

— Да.

— Любопытный факт. Бах был уверен, что у него есть, определенная миссия и он должен ее осуществить.

— Какая же? — заинтригованно спросил я.

— Он считал, что пришел на землю, чтобы языком музыки рассказать людям о природе, в которой они живут, о ее сложных и тонких взаимосвязях, о всеобщем резонансе и гармонии. Именно поэтому его полифония до наших дней остается во многом загадкой. А натворил он немало: не давая себе отдыха, трудился до последних дней жизни и умер в шестьдесят пять лет.

— Да?

— При жизни прославился только искусством исполнения. Его же собственные произведения считались чересчур заумными и математичными… Время все поставило на свои места.

Первые строгие звуки утихли, и медленное вступление сорвалось быстрыми пассажами, немыслимыми переплетениями мелодических линии.

«Квастму прав, — подумал я, отвлекаясь. — Бах вполне созвучен современному мышлению».

— И все же, — начал я новую атаку, — говоря о гениальности, вы подразумевали нечто другое, чем простая адаптация растений, пусть даже такая удивительная?

— Конечно, — медленно ответил профессор, — гениальность в том, что мне предстоит преобразить наш мир. И я уже начал хвою великую гармоническую миссию!

В его словах послышался необыкновенно торжественный тон, и я тут же вспомнил о мании величия. В этом странном профессоре все — и, наверное, психическое расстройство, и высокий талант, и внутренняя сила — сплеталось в удивительный узел, и я с любопытством разглядывал его лицо, повернутое ко мне и освещенное скудным светом экрана.

— Мой экосад — лишь робкое начало, — продолжал Квастму, воодушевляясь, — сама идея была гораздо глубже. Глобальнее, я бы сказал. Недаром я назвал свой заповедник «Спасатель». Поначалу, очень давно, я, как и вы, молодой человек, думал о том, что все живое на планете может сохраниться только тогда, когда оно научится приспосабливаться к человеку. Но потом я понял, насколько ошибся в последнем. Человек — это пока средоточие зла. По крайней мере такой, каков он есть на сегодняшний день. Он ничего не в состоянии сделать, и — может лишь разрушать, приспосабливая, подминая под себя все.

— Постойте, — не выдержал я, — но ведь человек — величайший создатель…

— Величайший создатель — природа, — резко сказал Квастму, — а не человек. Что он создал? Для своих муравейников он крушит все подряд — жжет леса, уголь, нефть Величайшее его изобретение — использование ядерной энергии. А что он делает для этого? Расщепляет! Даже здесь разрушение! Да а, прошли те времена, когда человек в состоянии был жить в согласии с природой, когда ему хватало солнечного тепла, энергии ветра. Нет! Теперь ему дан сжечь, взорвать, раскурочить весь мир на потребу сиюминутной выгоде. А дальше — гори все синим пламенем! — Квастму распалился и, полуобернувшись ко мне, жестикулировал одной рукой.

Он говорил, наверное, свое самое сокровенное и теперь явился передо мной таким, каким был на самом деле — открытым и яростным.

— Ну а если агрессивность возьмет верх в его нетвердом сознании, — неожиданно, зашипел профессор. — тогда он сделает из планеты чудесный факел. А почему должны гибнуть остальные? Хотя бы те же насекомые, одних только видов которых больше, чем видимых звезд па небе? — Квастму откинулся в кресле и умолк.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: