Моя же мания с детства состояла в том, чтобы схватить какой-нибудь момент, отзвук голоса, вкус, шум, деталь пейзажа, спрятать его в чемоданчик, ключ от которого есть только у меня, с тем чтобы затем, подобно фокуснику, достающему из цилиндра разноцветные платки, извлечь из этого тайника запахи утренней росы, мокрых тропинок, солнечный свет и вечерние сумерки. И когда мне захочется, я достаю эти сокровища одно за другим, разворачиваю их и снова наслаждаюсь каким-нибудь вечерним отблеском солнечного лета или глубокой синевой ириса, срезанного в парке, которого больше нет.
Правда, этот номер получается у меня не всегда. Иногда — как, например, сегодня, в последнее утро сентября, — вместо ожидаемых радостей я нахожу в своем тайнике только кучку пепла, и сколько бы я в ней ни копался, мне не удается найти в ней ни одной тлеющей искры. Тогда я закрываю рояль, сажусь у окна и снова вижу себя семь лет назад, истерзанного печалью и кофеином, едущего в машине по дороге, забитой тракторами и грузовиками, с лицом, мокрым от слез. Небо над холмами, покрытыми зарослями остролиста, кажется таким же серым, как крылья чаек, которые слетаются к мусорным свалкам на берегах Роны, подстегиваемые голодом. А я, вцепившись в руль, все повторяю себе, что осень еще только начинается и не скоро наступит хмурое время увядания и гниения, что пока она в изобилии расточает запах виноградников, отдаленные крики морских птиц и сборщиков урожая.
Я поставил машину у кладбищенской ограды и поспешил присоединиться к траурному кортежу, который образовался у входа на главную аллею. С пустой головой и холодными руками я подумал о том, что сейчас мы, наверное, построимся по двое и пойдем парами, как дети на прогулке в детском саду. Но наши дела — дела взрослых, а наши печали — не детские печали. В действительности мы все давно повернулись спиной к нашему детству, мы состарились и дрожим от страха. Четыре года я ничего не знал об Орелин, и что же я делал все это время?
После речи Жозефа, которую я слушал с нарастающей яростью, наступило молчание. Затем тяжелый дубовый гроб спустили на веревках, и каждый подошел, чтобы кинуть розу в открытую могилу. Я был последним. Когда настала моя очередь, руки у меня задрожали и отказались мне повиноваться. Видя мое затруднение, распорядитель похорон взял розу из корзины и бросил ее вместо меня с такой ловкостью, что можно было подумать, что он только и делает, что упражняется в бросании роз в могилы. Если бы я мог, я дал бы ему пощечину.
Церемония завершилась молитвой, произнесенной вполголоса, к которой я не мог присоединиться. Затем среди собравшихся возникло некоторое оживление. До этого момента мы стояли рядом, не глядя друг на друга, словно объединенные общим оцепенением, сплотившим наши ряды. Теперь каждый потихоньку разглядывал соседа и приветствовал его кивком головы. Если не считать моего старшего брата, то из всех собравшихся я знал в лицо троих человек, присутствие которых не могло меня удивить: старого Бареля, пастуха с лицом цвета спекшейся земли, всегда чувствовавшего себя не в своей тарелке вдали от лошадей, коров и пастбищ; инспектора Карона, жившего в то время у своей матери и не такого искушенного, каким он стал сейчас; и, наконец, притягивавшего к себе все взгляды Нарсиса Мореито, скотовладельца, в доме которого угасла Орелин.
Ливень возобновился с новой силой. На мне были ботинки из толстой кожи на высокой подошве, так что с этой стороны я был защищен. Я снова надел шляпу, но капли, проникающие за воротник, словно раздавленные виноградины, заставляли меня в полной мере почувствовать себя под проливным дождем.
Почему я оказался здесь, среди людей, у которых были гораздо более веские причины для того, чтобы прийти сюда? Может быть, для того, чтобы открыто внести себя в список любовников Орелин? Но ведь я провел с ней всего одну ночь, да и то не всю и вследствие недоразумения, о котором я расскажу в другой раз.
Распорядитель похорон протер очки носовым платком и проникновенным голосом объявил, что рук пожимать не следует и что господин Мореито приглашает всех желающих собраться у него. При этих словах кюре почему-то вздохнул и опустил молитвенник в карман пальто. Старый пастух, опустив глаза, тер указательным пальцем седые усы в форме подковы. Жозеф с важным лицом подошел ко мне, не говоря ни слова. Через мгновение процессия снова сомкнулась и, подгоняемая дождем, двинулась к выходу.
— Твоя память тебя подвела, — сказал я своему брату, удерживая его за локоть.
— Что ты несешь?
— Орелин не понравилась бы твоя речь.
— Совсем ты спятил! — раздраженно сказал он мне, делая прыжок в сторону, чтобы не угодить в лужу.
Это были единственные слова, внушенные нам печальным мероприятием, и они не делают нам чести.
Я снова сел в свою старую машину и поехал за кортежем, который направился в сторону дома Мореито в Трамбле. Непогода все не унималась, моя ярость тоже, но теперь к ней примешивалось какое-то недостойное любопытство. Я знал, что Орелин поселилась у Мореито и что он обустроил для нее отдельный особняк на берегу Видурля с окнами, выходящими на пастбища, и что там, вдали от посторонних глаз, прошли последние годы ее земной жизни. Теперь мне представлялась возможность своими глазами увидеть это место, в которое не могли пробраться даже пронырливые местные папарацци. Да, мои мотивы не слишком-то красивы.
Мы оставили позади Солиньярг и кварталы домов современной застройки, возведенных на развалинах хутора под названием Паон, пересекли Видурль по Кордскому мосту и свернули на частную дорогу, переехав через спущенную цепь. Затем покатили вдоль лугов Солиса, составлявших часть владений Трамбля. Дворники моего «форда» работали из рук вон плохо, но в узком секторе ветрового стекла, который они все-таки очищали, я различил неподвижные черные силуэты коров, согнанных дождем к ограде.
Вспыхнули красные тормозные огни идущей впереди машины: мы подъехали к въезду в частные владения. За красивыми серо-синими решетчатыми воротами открывалась платановая аллея. С опозданием я нажал на тормоз. Мотор заглох. Мне пришлось несколько раз повернуть ключ зажигания, прежде чем удалось снова завести машину. Несмотря на мое крайне мрачное настроение, которое не улучшилось от этого происшествия, я был поражен видом старинного поместья, не такого большого, каким оно рисовалось моему воображению, но намного более таинственного. У меня возникло такое чувство, словно я швырнул металлический болт в зеркальную гладь воды, над которой склонилась Орелин. На какое-то время, не поддающееся измерению, — может быть, на долю секунды, — я перестал быть музыкантом, который едет под дождем в своей машине с похорон двоюродной сестры, а превратился снова в толстого и немного придурковатого мальчика, сидящего за рулем игрушечного электромобиля в детском аттракционе. Рискуя сойти за полного психа, что, впрочем, ничуть не постыдно, скажу, что в этот самый момент я ощутил рядом с собой физическое присутствие той, которую мы только что похоронили. Я знаю, какие последствия может иметь подобное признание, но поскольку это сверхъестественное ощущение было первым в цепи других, последовавших за ним, я постараюсь описать его как можно точнее. Часы на приборной доске показывали одиннадцать сорок. Правой рукой я держался за рычаг переключения скоростей и собирался прибавить газу, чтобы не отстать. Фары ближнего света включены, отопление тоже, все шло нормально. И внезапно в тот самый момент, когда я въехал на аллею, затопленную ливнем, я почувствовал, как колено Орелин прикоснулось к моему колену, затем ее босая нога потерлась о мои брюки, а руки обвились вокруг моей шеи…
Резким ударом руль врезался мне в грудную клетку, а голова впечаталась в ветровое стекло. Мне показалось, хотя в этом я уже не готов поклясться, что я успел увидеть, как капот моего «форда» приподнялся и пролетел над канавой, полной воды, прежде чем машина столкнулась с деревом. Затем сквозь шум дождя послышались крики, такие же неясные, как отдаленный лай. И больше ничего.