- У меня есть собака, сударь!
Однако всю следующую неделю сытый вид был у самого мосье Рюдэна, а не у его собаки.
Помню еще фермера Пейтерсона, теперь бы его назвали радикалом, а в ту пору как только его не обзывали - и прихвостнем Пристли1, и прихвостнем Фокса2, а чаще всего изменником. Тогда мне и в самом деле казалось, что только очень дурной человек может хмуриться, услыхав о победе англичан; и мы с Джимом не стояли в стороне, когда у ворот фермы Пейтерсона сжигали соломенное чучело, изображавшее его самого. Но нам пришлось признаться, что он, может, и изменник, а все равно смельчак - как всегда, в коричневом сюртуке и в башмаках с пряжками, он большими шагами вышел из дому, прямо к нам, и отблески пламени плясали на его суровом лице школьного учителя. Ох, и задал же он нам головомойку, и как же мы были счастливы, когда наконец удалось потихоньку ускользнуть оттуда.
- Вы напичканы ложью! - сказал он. - Вы и вам подобные уже чуть не две тысячи лет проповедуете мир и только и делаете, что уничтожаете друг друга. Если бы все деньги, которые пошли на уничтожение французов, были потрачены на спасение англичан, вот тогда в самом деле стоило бы зажечь в окнах благодарственные свечи. Кто вы такие, как вы смели ворваться сюда и оскорбить человека, послушного закону?
- Мы народ Англии! - выкрикнул юный Овингтон, сын сквайра-тори.
- Это вы-то?! Да вы только и знаете, что скачки да петушиные бои, а что такое справедливость, об этом вы понятия не имеете! И вы осмеливаетесь говорить от имени народа Англии? Народ - это глубокий, могучий, безмолвный поток, а вы пена, пузыри, жалкая, бесполезная пена, которая плывет на поверхности.
Тогда он казался нам очень скверным человеком, но сейчас, оглядываясь назад, я склонен думать, что и мы, пожалуй, были не лучше.
А еще у нас были контрабандисты! Даунс кишел ими; ведь законная торговля между Францией и Англией была запрещена, и все шло теперь по этому каналу. Однажды вечером я лежал в темноте на общественном выгоне среди орляка, и мимо бесшумно, точно форель в ручье, проскользнуло мулов семьдесят, и каждого вел человек. Каждый контрабандист к тому же нес по крайней мере два бочонка настоящего французского коньяка, либо тюк лионского шелку, либо валансьенских кружев. Я знавал Дэна Скейла, вожака контрабандистов, и Тома Хислопа, офицера береговой охраны, и помню, как однажды вечером они встретились.
- Будешь драться, Дэн? - спросил Том.
- Да, Том, так просто не сдамся.
И тогда Том вынул пистолет и выстрелил Дэну в голову.
- Не хотелось мне его убивать, - рассказывал он потом, - но я знал: мне с ним не справиться, нам ведь уже приходилось встречаться.
И Том сам заплатил какому-то стихотворцу из Брайтона, чтобы тот сочинил эпитафию, и стихи эти всем нам казались очень искренними и хорошими. Они начинались так:
Увы! Не медлит пуля роковая,
Летит, чело младое пробивая,
И пал он, вздох последний испустил,
Навеки очи томные смежил...
Там были и другие строчки, наверно, эпитафию еще и сегодня можно отыскать на Пэтчемском кладбище.
Однажды, вскоре после нашего похода в замок, я сидел дома, разглядывал всякие диковинки, которые отец развесил по стенам, и, как все ленивые мальчишки, от души жалел, что мистер Лилли не умер до того, как написал латинскую грамматику; матушка вязала что-то, сидя у окна, и вдруг удивленно вскрикнула:
- Боже милостивый! Какая вульгарная особа!
Матушка так редко говорила о ком-нибудь плохо (кроме генерала Буонапарте), что я вскочил и кинулся к окну. По улице медленно двигалась коляска, запряженная малорослой лошадкой, и в ней сидела чудная-пречудная дама. Сама толстая, поперек себя шире, а лицо такое красное, что багровые щеки и нос даже отсвечивают лиловым. На голове большущая шляпа с изогнутым белым страусовым пером, а из-под полей глядят дерзкие черные глаза. Глядят так гневно, с вызовом, точно она говорит каждому встречному: можете думать обо мне, что хотите, но уж я-то вас ни в грош не ставлю. На плечи ее накинуто было что-то вроде пунцовой мантильи, отделанной у шеи белым лебяжьим пухом, вожжи совсем провисли, а лошадь шла то по одной стороне дороги, то по другой, как вздумается. Коляска покачивалась, и голова в большущей шляпе тоже покачивалась в такт, и нам видно было то донце, то поля.
- Какой ужас! - воскликнула матушка.
- А что с ней?
- Да простит меня бог, если я ошибаюсь, но, по-моему, она пьяная, Родди.
- Смотрите-ка, - закричал я, - она остановилась у кузницы! Сейчас я все узнаю. - И, схватив шапку, я стремглав кинулся из дому.
В дверях кузницы Чемпион Гаррисон подковывал лошадь, и, когда я выскочил на улицу, он стоял на коленях, копыто было зажато у него под мышкой, а в руке он держал рашпиль. Женщина в коляске манила его пальцем, он уставился на нее, и лицо у него было какое-то странное. Наконец он бросил рашпиль, подошел к ней, остановился у колеса и, покачивая головой, стал что-то ей говорить. А я проскользнул в кузницу, где Джим доделывал подкову, и стал смотреть, как он споро работает, как ловко загибает заклепки. Он докончил работу, вынес подкову, а чудная женщина все разговаривала с его дядей.
- Это он? - донесся до меня ее вопрос.
Чемпион Гаррисон кивнул.
Она подняла на Джима глаза, - в жизни я не видал у человека таких больших, таких черных, удивительных глаз! И хоть я был совсем мальчишка, я понял, что это обрюзгшее лицо было когда-то очень красивым. Она протянула руку (пальцы у нее шевелились, словно она играла на клавикордах) и тронула Джима за плечо.
- Надеюсь... надеюсь, ты здоров, - запинаясь, произнесла она.
- Совершенно здоров, сударыня, - ответил Джим, переводя взгляд с нее на дядю.
- И ты всем доволен?
- Да, сударыня, благодарю вас.
- И нет ничего такого, чего бы тебе очень хотелось?
- Да нет, сударыня, у меня все есть.
- Ну, иди, Джим, - строго сказал дядя. - Раздуй горн, эту подкову надо перековать.
Но женщина, видно, хотела еще поговорить с Джимом и рассердилась, что его отослали. Глаза ее сверкнули, она вскинула голову, а кузнец, казалось, пытался ее успокоить. Они долго шепотом переговаривались, и под конец она как будто успокоилась.
- Так, значит, завтра? - громко спросила она.
- Завтра, - ответил он.
- Вы сдержите свое слово, а я сдержу свое, - сказала она и тронула кнутом лошадку.
И пока она не превратилась в красную точку далеко на белой дороге, кузнец все стоял с рашпилем в руках и смотрел ей вслед. Потом он обернулся, а лицо у него было печальное-печальное, никогда еще я его таким не видел.
- Джим, - сказал он, - это мисс Хинтон, она будет жить в "Кленах", возле Энсти-Кросса. Ты ей понравился, Джим, может, она тебе кой в чем поможет. Я ей пообещал, что завтра ты к ней сходишь.
- Не нужна мне ее помощь, дядя, и неохота мне ее видеть.
- Но ведь я пообещал, Джим! Ты ж не захочешь, чтоб я перед ней оказался вралем. Ей бы только поговорить с тобой, ведь она совсем одна живет, скучно ей.
- Да о чем ей со мной говорить?
- Ну кто ее знает, а ей, видать, очень хочется, ведь женщине чего только не взбредет на ум. Вот уж Родни Стоун, верно, не отказался бы навестить добрую леди, ежели б думал, что станет от этого богаче.
- Ладно, дядя, если Родди пойдет со мной, я, пожалуй, схожу, - сказал Джим.
- Конечно, пойдет! Пойдете, Родни?
Одним словом, я согласился и понес все эти новости домой, моей матушке, она была охотница до всяких безобидных сплетен. Узнав, куда я собираюсь, она покачала головой, но запрещать не стала, так что все уладилось.
До Энсти-Кросса было добрых четыре мили, но домик оказался премилый: уютный, весь в жимолости и диком винограде, крыльцо деревянное, на окнах частый переплет. Дверь нам отворила какая-то женщина, по виду служанка.
- Мисс Хинтон не может вас принять, - заявила она.
- Она сама нас позвала, - возразил Джим.