— Да, конечно… он это знает.
— Как — знает, что они мне кажутся ужасно плохими? — изумился Пол Оверт.
— Ну да, во всяком случае, что они не такие, какими ему хотелось бы их видеть. Он сказал, что ни во что их не ставит. Он мне такие удивительные вещи рассказывал — он такой интересный.
Пол Оверт был поражен, когда узнал, что знаменитый писатель, о котором они говорили, был вынужден сделать столь откровенное признание и унизил себя, сделав его невесть кому: ведь, как ни прелестна мисс Фэнкорт, все-таки это совсем еще юная девушка, которую он повстречал случайно в гостях. Но именно таким было в известной мере и его собственное чувство, которое он только что высказал; он готов был простить своему старшему собрату все его погрешности не потому, что не дал себе труда углубиться в его романы, но как раз потому, что он в них внимательно вчитался. Его благоговение перед ним наполовину состояло из нежного чувства, которое он испытывал к тем наскоро наложенным штрихам, к которым — он был в этом уверен — сам писатель относился наедине с собою крайне сурово и за которыми скрывалась некая трагическая тайна его личности. У него должны были быть свои основания для этой психологии a fleur de peau[3] — и основания эти могли быть жестоки; и от этого он только становился еще дороже для тех, кто его любил.
— Вы возбуждаете во мне зависть. Я сужу его, я нахожу в нем недостатки, но… я люблю его, — решительно сказал Оверт. — И то, что я в первый раз в жизни его вижу, для меня большое событие.
— Как это важно, как это великолепно! — вскричала девушка. — Как я буду рада вас познакомить!
— Если это сделаете вы, то лучшего и не придумать, — ответил Оверт.
— Он хочет этого так же, как и вы, — продолжала мисс Фэнкорт, — только до чего же странно, что вы до сих пор еще не знакомы.
— Не так уж это странно, как может показаться. Меня столько времени не было в Англии, за последние годы я несколько раз уезжал.
— И, однако, вы пишете о ней так, как будто безвыездно здесь жили.
— Может быть, как раз потому, что я уезжал. Во всяком случае, все лучшие куски написаны за границей, и притом в самых печальных местах.
— А почему же в печальных?
— Да потому, что это были курорты, куда я возил мою умирающую мать.
— Умирающую мать? — с участием прошептала девушка.
— Мы все время переезжали с места на место в надежде, что ей станет легче. Но легче ей не становилось нигде. Мы ездили на эту мерзкую Ривьеру (я ее ненавижу!), в Верхние Альпы, в Алжир и очень далеко — это была отвратительная поездка — в Колорадо.
— И что же, ей теперь не лучше? — спросила мисс Фэнкорт.
— Год тому назад она умерла.
— Правда? Как и моя! Только это было совсем давно. Расскажите мне когда-нибудь о вашей матери, — добавила она.
Оверт посмотрел на нее:
— Какие это золотые слова! Если вы так вот говорите с Сент-Джорджем, то не приходится удивляться, что он у вас в рабстве.
— Я не знаю, что вы имеете в виду. Я не слышу от него никаких речей и никаких заверений — он не хочет быть смешным.
— Боюсь, что смешным в ваших глазах окажусь я.
— Нет, что вы, — довольно резко возразила мисс Фэнкорт. — Он все понимает.
У Оверта едва не вырвалось шутливое: «А я, значит, нет?» Но слова эти, прежде чем он успел открыть рот, превратились в другие, несколько менее тривиальные:
— А как вы думаете, жену свою он понимает?
На этот вопрос девушка не дала прямого ответа; она задумалась, а потом вдруг воскликнула:
— Какая она славная, не правда ли?
— Ну, я бы этого не сказал.
— Вот он идет. Теперь-то я вас познакомлю, — продолжала мисс Фэнкорт.
Несколько человек гостей собралось в это время на противоположном конце галереи, и вышедший из соседней комнаты Генри Сент-Джордж к ним присоединился. Некоторое время он стоял возле них, по-видимому, не принимая участия в разговоре и с мечтательным видом разглядывая взятую со стола старинную миниатюру. Впрочем, не прошло и минуты, как он заметил в отдалении мисс Фэнкорт и ее собеседника и, поставив миниатюру на место, направился к ним все тем же неторопливым шагом, заложив руки в карманы и продолжая разглядывать висевшие справа и слева картины. Галерея была настолько длинна, что этот переход потребовал некоторого времени, тем более что по дороге он еще остановился, чтобы полюбоваться великолепным Гейнсборо.{3}
— Он уверяет, что обязан ей всем, — продолжала мисс Фэнкорт, слегка понизив голос.
— Ну, так это в его духе — выражаться туманно! — рассмеялся Пол Оверт.
— Туманно? — переспросила она. Глаза ее были теперь устремлены на другого, и от Пола не укрылось, что они уже струили на него теплоту.
— Сейчас он подойдет к нам! — воскликнула она, едва переводя дыхание. В голосе ее сквозило восхищение. Пол Оверт недоумевал. «Боже мой, неужели он так ей нравится? Неужели она в него влюблена?» — спрашивал он себя. — Говорила же я вам, что он сам этого хочет? — добавила девушка.
— Однако это не мешает ему напускать на себя равнодушие, — возразил молодой человек, в то время как тот, о ком они говорили, продолжал стоять все перед тем же Гейнсборо. — Он совсем не торопится к нам подойти. Неужели он в самом деле думает, что она спасла его тем, что сожгла эту книгу?
— Эту книгу? А какую же книгу она сожгла? — спросила мисс Фэнкорт, стремительно оборачиваясь к нему.
— Так выходит, он не рассказывал вам об этом?
— Ни слова.
— Ну так, значит, он вам рассказывает не все! — Пол Оверт догадался, что мисс Фэнкорт пребывала в убеждении, что Генри Сент-Джордж с ней всегда откровенен. Знаменитый писатель отошел от портрета и на этот раз уже решительно направился к ним, тем не менее Оверт отважился на еретическое замечание:
— Святой Георгий и дракон,{4} совсем как в легенде!
Но мисс Фэнкорт не слышала его слов; она улыбалась Сент-Джорджу.
— Он действительно этого хочет… уверяю вас! — повторяла она.
— Хочет поскорее увидеть вас, ну конечно.
— Я ведь знаю, что вы хотите познакомиться с мистером Овертом, — простодушно и радостно вскричала девушка. — Вы станете большими друзьями, и мне всегда будет приятно вспоминать, что я присутствовала при вашей первой встрече и даже имела к ней некоторое отношение.
В словах ее была какая-то непосредственность, которая, казалось, все искупала; тем не менее наш молодой человек огорчался за Генри Сент-Джорджа, как огорчился бы за любого другого, кому публично вменялось в обязанность быть словоохотливым и приятным. Вместе с тем сама мысль о том, что он может что-то значить в глазах своего кумира, была так радостна ему, что он решил не поддаваться этому чувству, тем более что оно могло еще и обмануть. По глазам мастера, которого он всегда был готов оправдать, он угадал (а у него была особая, присущая его таланту интуиция), что человек этот настроен к нему очень доброжелательно, но вместе с тем не прочел ни единой строчки из того, что он написал. Открытие это принесло ему даже известное облегчение, оно все упростило: ведь коль скоро он так любил этого человека за все, что тот создал, мог ли он полюбить его еще больше, если бы тот оказался связанным с ним этим обязательством? Он поднялся, чтобы выразить ему свое почтение, но в ту же минуту оказался во власти особого обаяния Сент-Джорджа — свойства, при котором возможность какой-либо неловкости начисто исключалась. Все это произошло за какие-нибудь несколько мгновений. Он убедился, что знает его теперь, что ощутил пожатие его руки и знает, какая у него рука, знает его лицо, которое успел увидеть ближе и разглядеть пристальнее, знает, что ему теперь легче будет заговорить с ним, а главное, знает, что Сент-Джордж не возненавидел его (во всяком случае, до сих пор) за то, что ему навязала его эта прелестная, но слишком уж порывистая девушка, которая могла бы быть интересна ему сама по себе и без увивающихся за нею поклонников. Во всяком случае, ни малейшего раздражения не было в его голосе, когда он стал расспрашивать мисс Фэнкорт относительно затевавшейся большой прогулки по парку, в которой должна была принять участие вся компания. Он даже что-то сказал Оверту по поводу того, что им надо будет поговорить:
3
здесь: поверхностного отношения к жизни (фр.)