– Нет!
Глаза ее, страшно выкатившись, расширились до размеров пятикопеечных монет, они смотрели на огонь лампы, были красны, как раскаленные угли, под одним глазом горела царапина, кровь текла из нее.
– Нет! – глухо кричала докторша. И немного выше:
– Нет, нет!
Ее судороги становились сильнее, голос звучал злей и резче, доктор стоял в изголовье кровати, прислонясь к стене, и кусал, жевал свою черную щетинистую бороду. Он был неприлично расстегнут, растрепан, брюки его держались на одной подтяжке, другую он накрутил на кисть левой руки и дергал ее вверх, брюки подпрыгивали, ноги доктора дрожали, точно у пьяного, а мутные глаза так мигали, что казалось – веки тоже щелкают, как зубы его жены. Он молчал, как будто рот его навсегда зарос бородой.
Другой доктор, старик Вильямсон, сидел у стола, щурясь на огонь свечи, и осторожно писал что-то. Вера Петровна размешивала в стакане мутную воду, бегала горничная с куском льда на тарелке и молотком в руке.
Вдруг больная изогнулась дугою и, взмахнув руками, упала на пол, ударилась головою и поползла, двигая телом, точно ящерица, и победно вскрикивая:
– Ага? Н-нет...
– Держите ее, что вы? – закричала мать Клима, доктор тяжело отклеился от стены, поднял жену, положил на постель, а сам сел на ноги ее, сказав кому-то:
– Дайте еще полотенцев.
Жена, подпрыгнув, ударила его головою в скулу, он соскочил с постели, а она снова свалилась на пол и начала развязывать ноги свои, всхрапывая:
– Ага, ага...
Клим прятался в углу между дверью и шкафом, Варя Сомова, стоя сзади, положив подбородок на плечо его, шептала:
– Ведь это пройдет? Пройдет, да?
Мимо их бегала Люба с полотенцами, взвизгивая:
– Господи, господи...
И вдруг, топнув ногою, спросила сестру:
– Варька, а что же чай?
Мать Клима оглянулась на шум и строго крикнула:
– Дети – вон!
Она приказала им сбегать за Таней Куликовой, – все знакомые этой девицы возлагали на нее обязанность активного участия в их драмах.
Дети быстро пошли на окраину города, Клим подавленно молчал, шагая сзади сестер, и сквозь тяжелый испуг свой слышал, как старшая Сомова упрекала сестру:
– Мать сошла с ума, а ты кричишь – чаю.
– Молчи, индюшка.
– Ты жадная и бесстыдная...
– А ты – праведница? Приостановясь, она сказала Климу:
– Не хочу идти с ней – пойдем гулять. Клим безвольно пошел рядом с нею и через несколько шагов спросил:
– Ты любишь твою маму?
Люба наклонилась, подняла желтый лист тополя и, вздохнув, сказала:
– А я – не знаю. Может быть, я еще никого не люблю.
Отирая пыльным листом опухшие веки, слепо спотыкаясь, она продолжала:
– Отец жалуется, что любить трудно. Он даже кричал на маму: пойми, дура, ведь я тебя люблю. Видишь?
– Что? – спросил Клим, но Люба, должно быть, не слышала его вопроса.
– А они женатые четырнадцать лет...
Находя, что Люба говорит глупости, Клим перестал слушать ее, а она все говорила о чем-то скучно, как взрослая, и размахивала веткой березы, поднятой ею с панели. Неожиданно для себя они вышли на берег реки, сели на бревна, но бревна были сырые и грязные. Люба выпачкала юбку, рассердилась и прошла по бревнам на лодку, привязанную к ним, села на корму, Клим последовал за нею. Долго сидели молча. Разглядывая искаженное отражение своего лица, Люба ударила по нему веткой, подождала, пока оно снова возникло в зеленоватой воде, ударила еще и отвернулась.
– Какая некрасивая... Я ведь некрасивая? Не получив ответа, она спросила:
– Почему ты молчишь?
– Не хочется говорить.
– Что я некрасивая?
– Нет, обо всем не хочется говорить.
– Просто – тебе стыдно сказать правду, – заявила Люба. – А я знаю, что урод, и у меня еще скверный характер, это и папа и мама говорят. Мне нужно уйти в монахини... Не хочу больше сидеть здесь.
Вскочила и, быстро пробежав по бревнам, исчезла, а Клим еще долго сидел на корме лодки, глядя в ленивую воду, подавленный скукой, еще не испытанной им, ничего не желая, но догадываясь, сквозь скуку, что нехорошо быть похожим на людей, которых он знал.
Когда он пришел домой, мать встретила его тревожным восклицанием:
– Господи, как ты меня пугаешь!
Климу показалось, что эти слова относятся не к нему, а к господу.
– Ты испугался? – допрашивала мать. – Ты напрасно пошел туда. Зачем?
– Что с ней сделали? – спросил Клим.
Мать сказала, что Сомовы поссорились, что у жены доктора сильный нервный припадок и ее пришлось отправить в больницу.
– Это – не опасно. Они оба – люди нездоровые, им пришлось много страдать, они преждевременно постарели...
По ее рассказу выходило так, что доктор с женою – люди изломанные, и Клим вспомнил комнату, набитую ненужными вещами.
– Это – не опасно, – повторила мать.
Но Клим почему-то не поверил ей и оказался прав: через двенадцать дней жена доктора умерла, а Дронов по секрету сказал ему, что она выпрыгнула из окна и убилась. В день похорон, утром, приехал отец, он говорил речь над могилой докторши и плакал. Плакали все знакомые, кроме Варавки, он, стоя в стороне, курил сигару и ругался с нищими.
Доктор Сомов с кладбища пришел к Самгиным, быстро напился и, пьяный, кричал:
– Я ее любил, а она меня ненавидела и жила для того, чтобы мне было плохо.
Отец Клима словообильно утешал доктора, а он, подняв черный и мохнатый кулак на уровень уха, потрясал им и говорил, обливаясь пьяными слезами:
– Пятнадцать лет жил с человеком, не имея с ним ни одной общей мысли, и любил, любил его, а? И – люблю. А она ненавидела все, что я читал, думал, говорил.
Клим слышал, как Варавка вполголоса сказал матери:
– Смотрите, что выдумал.
– В этом есть доля истины, – так же тихо ответила мать.
Доктора повели спать в мезонин, где жил Томилин. Варавка, держа его под мышки, толкал в спину головою, а отец шел впереди с зажженной свечой. Но через минуту он вбежал в столовую, размахивая подсвечником, потеряв свечу, говоря почему-то вполголоса:
– Вера – иди, бабушке плохо!
Оказалось, что бабушка померла. Сидя на крыльце кухни, она кормила цыплят и вдруг, не охнув, упала мертвая. Было очень странно, но не страшно видеть ее большое, широкобедрое тело, поклонившееся земле, голову, свернутую набок, ухо, прижатое и точно слушающее землю. Клим смотрел на ее синюю щеку, в открытый, серьезный глаз и, не чувствуя испуга, удивлялся. Ему казалось, что бабушка так хорошо привыкла жить с книжкой в руках, с пренебрежительной улыбкой на толстом, важном лице, с неизменной любовью к бульону из курицы, что этой жизнью она может жить бесконечно долго, никому не мешая.
Когда бесформенное тело, похожее на огромный узел поношенного платья, унесли в дом, Иван Дронов сказал:
– Ловко померла.
И тотчас добавил, обращаясь к своей бабушке:
– Вот, – учись, нянька!
Нянька была единственным человеком, который пролил тихие слезы над гробом усопшей. После похорон, за обедом, Иван Акимович Самгин сказал краткую и благодарную речь о людях, которые умеют жить, не мешая ближним своим. Аким Васильевич Самгин, подумав, произнес:
– Кажется, и мне пора к праотцам.
– Не очень он уверен в этом, – шепнул Варавка в розовое ухо Веры Петровны. Лицо матери было не грустно, но как-то необыкновенно ласково, строгие глаза ее светили мягко. Клим сидел с другого бока ее, слышал этот шопот и видел, что смерть бабушки никого не огорчила, а для него даже оказалась полезной: мать отдала ему уютную бабушкину комнату с окном в сад и мелочно-белой кафельной печкой в углу. Это было очень хорошо, потому что жить в одной комнате с братом становилось беспокойно и неприятно. Дмитрий долго занимался, мешая спать, а недавно к нему стал ходить бесцеремонный Дронов, и часто они бормотали, шуршали почти до полуночи.
Туго застегнутый в длинненький, ниже колен, мундирчик, Дронов похудел, подобрал живот и, гладко остриженный, стал похож на карлика-солдата. Разговаривая с Климом, он распахивал полы мундира, совал руки в карманы, широко раздвигал ноги и, вздернув розовую пуговку носа, спрашивал: