— Ты серьезно? — удивился Гильем.
— А почему нет? Или я тебе в спутники не гожусь? — обиделся собеседник.
— Не в этом дело. Просто мне всегда казалось, что ты предпочитаешь петь один… да и рано нам пока…
— Чего ж тебе не хватает? — теперь удивился Бернар. — Риторику с грамматикой освоил, мэтр Кайрель тобой не нахвалится, трюки разучил. А остальному только опыт научит.
— Согласен. Но к чему идти за тридевять земель, чтобы опозориться? Лучше уж набить первые шишки здесь, как-то привычнее…
— И то верно. Но ты все-таки подумай. Было бы славно…
— А ну, замолчите! И вот трещат, как торговки на рынке… ступайте в дом, нет от вас житья! — высунувшись в окно, скомандовал мэтр Арно. Обрадованные таким оборотом, друзья шмыгнули в незапертую дверь, ощупью пробрались к своим тюфякам, дрожа и лязгая зубами, натянули одеяла и почти мгновенно уснули. Они давно уже спали рядом и случалось, что зябкий Гильем перетягивал на себя покрывало Бернара, а тот, разметавшись во сне, мог с размаху заехать соседу тяжелой ладонью по лицу. В комнате воцарились тишина и тьма.
Свет падает тяжелыми каплями, и, стекая по ее лицу, оставляет влажные, маслянистые полосы. Тьма кладет ей на плечи бархатные лапы, дышит тихим рычанием в ухо, щекочет босые ноги. Жарко.
— Тибор… — он выпускает ее имя из воспаленного рта и тут же со свистом втягивает в себя воздух, ловя его, не давая улететь на волю. Душно.
Он смотрит, не мигая. Глаза ее пусты: слишком много души бушует в ней, не вместить двум черным блюдцам. Они перевернуты донцем вверх, глянцевые, непроницаемые. Жарко. Душно. А! Он знает, что это такое. Это страх исходит от нее плотными волнами, обволакивая его, раздражая ноздри. Страх.
На полу томятся тени, ползают непойманные взгляды. Волосы Тибор рассыпаются сотнями черных скрученных лепестков, губы растекаются багровой сургучной печатью. Он наклоняется к ней… на вкус она, как сердцевина заката, как забродивший гранатовый сок. А боль ее — жесткая и терпкая. Гранатовая кожура.
Он заслоняет ее собою от тяжелых капель света. Серый паук, что-то невнятно шепча, наполняет бадейку соленым стеклом — это ее слезы — и, пошатываясь от тяжести, тащит добычу в свой темный угол. Там он разобьет холодный слиток, рассыплет хрусткие крупицы по полу, и каждый вечер будет вставать на этот коврик всеми шестью коленями, молясь за души чернотелых мух, сгинувших в его паутине.
Ее тело, бледное, как брюшко рыбы, безвольно вздрагивает, впуская его. Оно немо… молчит, когда он разрывает застывшую, оцепеневшую в страхе плоть… когда он вытягивает остатки тепла из-под ее кожи… В этой тишине ему проще взять ее; взять самое важное — ее теплый страх, отбросив смятую белесую оболочку, похожую на распоротое по швам платье.
Жжет спину. Это свет.
Тибор открывает глаза. Это лишнее. Он и так готов отпустить ее. Глянцевые блюдца пусты… черные зеркальца. Он проводит по ним пальцем, стирая пыль, и они послушно отражают его лицо. Лицо чудовища. Он кивает ей, и в ответ ее губы, покрытые капельками крови, растягиваются в форме улыбки.
Он уходит. Оборачивается и видит Тибор, сидящую на полу, возле большой хлебной печи. Теперь она тоже чудовище. Как и он.
…Гильем проснулся, обливаясь холодным потом, сел, обхватил руками голову.
— Пречистая дева… — пальцы машинально совершают крестное знамение и, будто случайно, прикасаются к лицу. Это дурной, очень дурной сон. Гильем тяжело вздохнул, откинулся на жесткий тюфяк. Волнение не оставляло его, тяжелая ночная кровь постукивала в кончиках пальцев, пела в ушах, не давая уснуть. Он, не знавший женщины до сего дня, был насмерть напуган этим сном, пришедшим невесть откуда, вероятно, авансом за еще не совершенные грехи. Стоило ему закрыть глаза, перед ним вновь всплывали болезненно яркие, как капельки крови на губах Тибор, видения, заставлявшие его стонать от мучительного, тошнотворного чувства стыда. Гильем вновь поднялся, сел, зябко обхватив колени руками, бесцельно водя взглядом по зыбкой темноте спящей комнаты.
В отличие от друзей по школе, Гильем не был охотником до общество веселых замковых служанок; все их шуточки, смешки и перемигивания, заканчивавшиеся одними и теми же школярскими признаниями на исповеди, казались ему низменными, недостойными… почему-то вспоминался отцовский жирный затылок, сальные миски, сваленные грудой в корыте, и жуткая, необъятная грудь тетки Филиппы… всякий раз она принималась немилосердно тискать хорошенького племянника, прижимая его лицо к чему-то колышащемуся, пахнущему топленым маслом и потом, словно пытаясь его задушить.
Не раз «козлята» Омела в шутку предлагали Гильему избрать стезю Господня служителя. Но она его не прельщала, слишком он был тщеславен и независим; да к тому же он надеялся полюбить… Не развлечься, не победить, а именно полюбить — так, как велят песни. Эта любовь не имела ничего общего с липкими россказнями «козлят». И совсем не была похожа на этот кошмарный сон. Гильем тряхнул головой, прикусил губу… да что ж такое?! Почему так стыдно? Всего лишь сон… сон, доставивший несомненное удовольствие… «Нет! Не хочу!..» — он едва удержался, чтобы не закричать, пораженный этой мыслью; но деваться было некуда — это был его сон, его душа породила это чудовище, наслаждавшееся тем, что вызывало у Гильема отвращение и стыд.
Съежившись, мелко дрожа, Гильем заплакал.
— Ты чего это, а?.. — сонно спросил, приподнимая голову, Бернар.
Гильем молчал, глотая слезы.
— Да что стряслось? — уже встревоженно сказал Бернар, садясь рядом. — Все еще обижаешься?
Гильем покачал головой.
— Тогда что? Ну… с тобой сейчас не сладишь, — и он, оставив попытки разговорить друга, просто накинул на него одеяло, обнял и дождался, когда слезы кончатся.
Еще несколько ночей подряд Гильем боялся засыпать; но, на его счастье, дурные сны более не посещали его.
Гостей на весенние праздники действительно собралось предостаточно. В Омела съехались сеньоры соседних замков, прибыли гости и из более отдаленных мест — из Родеза, из Нарбонны, даже из Тулузы. Сам сеньор Омела был уже слишком стар и немощен, чтобы распоряжаться и управлять празднествами, и он ни во что не вмешивался, благо жена его отлично со всем справлялась.
Порядок, которого придерживалась госпожа Аэлис, был таков. Ранним утром она поднималась для молитвы, на которой ее сопровождали придворные девицы; из часовни женщины отправлялись в свои комнаты, отдохнуть и позавтракать. Сама госпожа никогда не ела по утрам, разве что для того, чтобы составить компанию избранным гостьям. Затем гости Омела отправлялись на верховую прогулку в поля; дамы и рыцари рассыпались как четки по зелени. Часто на эти утренние прогулки бывали приглашены и трубадуры, частью из школы, частью приезжие. Ибо госпожа Аэлис, во всем весьма сдержанная и умеренная, очень любила музыку и согласное пение. В обеденный час гости возвращались в замок; в пиршественном зале их встречал сеньор Адемар, даже в старости оставшийся учтивым и приветливым рыцарем. За обедом кто толковал о сражениях, кто о любви, и каждый находил и слушателя, и собеседника. После дневного отдыха начиналась охота. Любо-дорого было посмотреть, как мастерски выпускала Аэлис сокола вслед вспугнутой цапле; бросались в реку собаки, взлетали в воздух вабила, били барабаны и гудели рожки. Перед вечерней трапезой, вернее, пиром, гости Омела прогуливались по лугам и рощам, играли в мяч; уже при свете факелов возвращались в замок и там веселились до поздней ночи. Трубадуры сменяли один другого, состязаясь в мастерстве и изобретательности.
Бернар и Гильем выступали вместе. Большую часть вечера они просидели у порога залы, наблюдая, как веселятся гости и стараются всюду успеть слуги. Бернар прикинул стоимость наполнявших креденцу блюд и кубков, и — не менее придирчиво — оценил наружность доступных его зрению дам. Гильем прислушивался к голосам трубадуров, удостоенных чести петь перед столом владетелей замка, и разглядывал приглашенных в Омела гостей.